Катрин Панколь - Я была первой
– …
– Тьфу ты! Что, часто твои дурацкие мальчики водили тебя к Лассеру[18]? И она еще плачет! И вправду дура! Официант, счет… Нет, нет, мы закончили, мы уходим!
– …
– Он расстроен, что ты так быстро уходишь. Может, дашь ему телефончик, чтобы он тебе потихоньку вставил. Это все, на что ты способна. Ну и пусть тебя дерут прыщавые подростки, которые пашут на дядю… Как и ты! До чего я докатился! В мои-то годы! Надо же было связаться с девчонкой, которая вечер за вечером ревет так, что аж сопли в тарелку текут, а днем стоит и смотрит как шеф к ней кадрится!
– …
– Все, пойдем. Пора смываться!
Он продолжал нападать в машине, потом в спальне. Он раздевал меня, сжимал железной хваткой, опрокидывал на постель, бил, душил, приказывал, взламывал мою плоть как замок, брал меня силой. Потом валился мне на грудь, падал к моим ногам, обнимал, повторял, что любит, что хочет на мне жениться.
– Я за тебя не выйду. Никогда. Мне двадцать лет, а тебе – пятьдесят. Я никогда за тебя не выйду.
Ради меня он был готов на все.
Он покупал мне теплые носки, чтобы не мерзли ноги, щупал мои брюки и заявлял, что для зимы они слишком тонкие, из-за каждого прыщика записывал меня к дерматологу, покупал мне двойные шторы, чтобы защитить от сквозняков, зимой возил кататься на горных лыжах, летом – купаться в море, заказывал номера в роскошных отелях, говорил «держись прямо!», «это не та вилка», «не говори так», «не делай этого», «обязательно прочти», «обязательно посмотри», «обязательно послушай». И я слушалась. Я училась. Впитывала знания.
Я принимала все, что он давал мне, принимала, всякий раз удивляясь, что можно давать так много.
Впрочем, я брала экономно, понемногу, сдержанно, порою враждебно. Я вела себя как анорексичка, которая заново учится есть.
Он давал мне слишком много, так много, что в голове не укладывалось.
К тому же, я этого не заслуживала. Он был обо мне слишком высокого мнения. Он хотел, чтобы я была богаче и прекраснее царицы Савской, свободнее и могущественнее Нефертити, а я напоминала, скорее, Козетту, по горло увязшую в собственных комплексах.
Я принимала, потому что мне нравилось учиться.
А еще потому, что иногда он бывал жестоким.
Он всегда отдалялся от меня, когда злился. Становился другим, превращался во врага, с которым мне предстояло сразиться. Я тоже умела сохранять дистанцию. Я знала толк в ссорах и спорах. Война всегда была моей стихией. Я расправляла крылья, обретала второе дыхание. Мы держались на расстоянии. Он опять становился мужчиной, сильным и свободным, а я женщиной, послушной и строгой. Мы оба были во всеоружии. В его распоряжении была мужская сила, хитрость старого солдата, тактический ум бывалого вояки, а я манила его тысячами блуждающих огоньков, сбивала с пути, преследовала, притворно сдавалась, чтобы снова вырваться, высмеять, околдовать. В этой беспощадной борьбе победитель вмиг оказывался побежденным. Любовь из подозрительно слащавого дара, из липких объятий, от которых хотелось бежать подальше, превращалась в восхитительную схватку, где каждый до блеска начищал оружие, до малейших деталей продумывал план сражения, и в этом жарком бою рождалось наслаждение – волнующее, захватывающее, рискованное и бесконечно новое. Мы разрабатывали все новые и новые победоносные стратегии, устраивали западни, отступали, чтобы тотчас выскочить из засады, отдыхали, чтобы ударить с новой силой, зажигая и подстегивая друг в друге безграничное желание.
Но сколь жестокими ни были наши битвы, сколь извращенными ни были наши игры, я всегда ощущала, как бьется его сердце, полное любви ко мне.
В такие минуты я чувствовала, что расту и становлюсь многогранной: я была и такой, и вот такой, а еще – такой и совсем другой…
Когда мой мужчина вел себя слишком нежно, слишком мягко, слишком ласково, слишком нетерпеливо, когда его ладони обхватывали мои груди как две хрупкие скорлупки, когда я ощущала на себе всю тяжесть его тела, опадавшего под грузом любви и надежды, я невольно съеживалось, закрывала для него тело и душу, мои мысли блуждали где-то далеко. Это сладкое забытье, эта потеря бдительности, эта неприкрытая чувственность оставляли горький привкус у меня во рту. Все мое существо жаждало шипов, колючих и жгучих, пускающих новую кровь.
Я не понимала отчего это происходит.
Когда, прижав меня к себе, он нашептывал: «Ты моя красивая, моя сладкая, ты мой запретный край, я хочу расцеловать каждую частицу твоего тела, я хочу служить ему и ласкать его всю свою жизнь», я содрогалась от беззвучного злобного смеха. Я делалась твердой как камень, затыкала уши, чтобы не слышать этих слов. Но когда, разбудив меня поутру, он так тесно прижимал меня к себе, что невозможно было пошевелиться, сжимал пальцами соски так, что я готова была кричать от боли, приказывал замолчать и продолжал ожесточенно двигать пальцами, я вдруг ощущала как во мне со страшной силой пробуждается любовь и, подобно ленте, привязывает меня к мучителю. И тогда с моих губ невольно слетало признание, которое ему никогда бы не удалось вырвать в минуту нежности. «Я люблю тебя, – говорила я ему, – я вся твоя, делай со мной что хочешь.» Как мог он понять во мне то, чего я сама до конца не понимала?
Каждый раз придумывая новую пытку, выворачивая меня наизнанку, он открывал во мне неизведанные края, куда я послушно следовала за ним, невзирая на испуг, в твердой уверенности, что скоро впереди появится ослепительное сияние, и там я познаю любовь, и саму себя, и новые запретные горизонты.
«Эротические игры порождают целый мир, населенный предметами, не имеющими названия, и только двое любовников в ночи называют их своими именами. Эти слова не пишутся и не произносятся вслух, только двое любовников в ночи шепчут их друг другу на ухо. На рассвете этот тайный язык вновь уходит в небытие.» Так сказал Жене[19]. Я заставлю тебя испытать все, потому что хочу увидеть все, на что ты способна, все твои лица и все твои страхи, познать предел твоей смелости. Я выдавлю из тебя все самое худшее и превращу в драгоценные камни. Я буду угрожать, а ты – слушаться…
– Когда мне угрожают, я делаю все что прикажут…
Лента ремня скользит по моему телу, длинная, гибкая, с полированной серебристой пряжкой на конце. Она пробегает по плечам, по животу, возвращается обратно, останавливается на груди, топчется на месте, словно выжидая, чтобы ударить побольнее, выискивая самый лакомый кусочек плоти. Я чувствую прикосновение холодной кожи, ледяной пряжки, которая как бы невзначай захватывает грудь и выступающий сосок. Ты пристально смотришь мне в глаза, старательно подготавливаешь свой страшный сюрприз. В моем взгляде читаются испуг, напряженное ожидание, в твоем – немой вопрос, снисходительность палача. Твоя рука тянется, спешит, направляет острие пряжки на кончик соска, втягивает сосок внутрь пряжки, нажимает, вертит. Я молчу, не позволяю себе ни малейшего крика, держу боль в себе, тайно рассасываю ее как запретную конфетку, и тогда твои пальцы с хрустом давят холодной зубчатой пряжкой на нежный твердый сосок, давят до тех пор, пока невыносимая боль сдавленным стоном не вырывается из моих губ, отчего твои расплываются в улыбке.