Умберто Эко - Таинственное пламя царицы Лоаны
Потом я оглядел комнату — на выгнутых боковинах комода были две створки. Я подкрался к правой створке с биением сердца и потянул на себя, озираясь воровато, как будто страшась быть застигнутым врасплох. Внутри три полочки, опять же кокетливо выгнутые и совершенно пустые. Я волновался, будто что-то воровал. Может, действительно я переживал детское ощущение, к воровству близкое, когда лазил по комодам и шкафам, куда мне вообще-то доступа не было, и любопытство было окрашено греховностью? Да, этим чувством, будто при следственном эксперименте, подтвердилась моя интуитивная догадка, и теперь уже я мог быть совершенно уверен, что спальня принадлежала моим родителям, «Филофея» была маминым молитвенником, а в боковых отсеках комода мне в детстве приводилось нашаривать невесть что запретное — не знаю уж, что там лежало, старые письма, мелкие деньги или такие фотографии, которым не было места в официальных семейных альбомах…
Но если это действительно была их спальня, а Паола говорила, что я родился здесь, в деревенском доме, то, значит, я появился на свет на этой кровати? Что человек не помнит помещение, где он родился, это нормально. Но если учесть, что мне, должно быть, многократно показывали эту затененную комнату со словами: вот, гляди, в этой комнате, на этой кровати, ты был рожден, — если учесть, что я, безусловно, прибегал сюда по ночам и вныривал в постель родителей, и где, вероятно, уже отлученный от груди, множество раз втягивал ноздрями запах груди, которая меня вскормила… Ну ведь хоть слабый какой-нибудь намек на воспоминание должен же забрезжить в этой проклятой черепушке! Ишь, размечтался… Тело хранит только память о доведенных до автоматизма действиях. Коротко говоря, я сумел бы воспроизвести сосательное движение, припав к молочной железе, но тем бы дело и кончилось, я не смог бы сказать, к чьей груди приникаю и что за вкус у этого молока.
Стоило ли рождаться, чтобы потом не помнить? Да и, технически выражаясь, был ли я действительно рожден? О рождении, как и обо всем прочем, проинформировали меня окружающие. А по моим собственным понятиям, я сотворился как личность в конце апреля нынешнего года, в возрасте шестидесяти лет, на больничной койке.
«Il signer Pipino nato vecchio e morlo bambino». Синьор Пиппати, родился старцем, помер дитятей. Как это? Синьора Пиппати нашли в капусте шестидесятилетним и с длинной белой бородой, дальше идут все его приключения, день ото дня Пиппати молодеет, доходит до юношеского возраста, потом он младенец и наконец переходит в мир иной, испуская свой первый (или последний) младенческий крик. Я эту считалку помню с детских лет… Стоп, ничего подобного, ведь все, что касается детских лет, мне полагалось забыть. Я, скорее всего, нашел этот стихотворный текст как предмет разбора во взрослой книге о мотивной структуре произведений для детей. Разве я не тот, кому известно все о детстве крошки Доррит и ничего — о собственном младенчестве?
Как бы то ни было, я был намерен повоевать за свою авто-био в глубинах этих коридоров и довоеваться до того, чтоб перед смертью все-таки узнать, каково было мне младенцем видеть склоненное над кроваткой лицо моей мамы. Ой, а что, если в результате, испуская дух, я сподоблюсь узреть мордатую и усатую акушерку, суровую, как завуч на педсовете?
В конце коридора под окном стоял сундук, но коридор не кончался, за сундуком находились двери — одна в торце и другая налево. Торцовая вела в просторный кабинет, призрачный, голый. На большой письменный стол красного дерева и на зеленую настольную лампу в стиле «государственная библиотека» падал прямой свет сквозь два окна с цветными стеклами, через которые было видно зады левого флигеля, то есть наиболее тихую и укромную сторону дома, и еще — чудесный пейзаж. Между окнами в простенке висел в раме пожилой седоусый джентльмен в напряженной позе, принятой по требованию поселкового Надара.[186] Фото, разумеется, не могло появиться там раньше смерти моего деда, ибо нормальный человек не держит собственных портретов перед носом. Не могли повесить его и мама с папой, поскольку дедушка умер не раньше их, а позже, как раз-таки от горя. Так что портрет велели там водрузить дядя с теткой, да, это всего вероятнее: распродав часть имущества, городскую квартиру и большинство земельных наделов, они устроили здесь мемориальный дом-музей. Абсолютно ничто не походило на живое, обитаемое помещение. Голизна, отрешенность. Только еще какие-то «Images d'Epinal» на стене: солдатики в алых и темно-синих мундирах, ставших голубыми и розовыми, пехота, кирасиры, драгуны и зуавы.
Я был совершенно ошарашен видом шкафов: по стенам кабинета тянулись пустые полки красного дерева. На каждой полке красовалось книги две или три, «художественно» расположенных, — обычная мещанская манера профессиональных декораторов: штришок с намеком на культуру, остальное пространство, согласно общепринятому шаблону, отводится под вазы Лалика, африканские маски, серебряные блюда и хрустальные шары. Хотя даже и подобной мишуры здесь не было. Только солидные атласы, французские глянцевые журналы, а также энциклопедический словарь Мельци (Nuovissimo Melzi) выпуска 1905 года и французские, английские, испанские и немецкие словари. Но не могло же быть, чтобы книжник и коллекционер дед сидел с такими пустыми полками. Конечно, не могло: кстати, в посеребренной рамочке на пустом стеллаже обнаружилось еще одно фото деда, снятое в этой самой комнате против света, за письменным столом. На фото дед имел несколько встрепанный вид, он был без пиджака, в жилете, и еле-еле высовывался из-за громадных кип бумаг, придавивших собою стол. Тянувшиеся за дедом по стенам стеллажи были забиты до отказа книгами и стопками журналов — живописнейшее нагромождение. По углам комнаты на полу возвышались другие шаткие стопки, по всей видимости, книг и журналов вперемешку, и еще с картонными коробами впридачу, явно набитыми бумажным хламом, который упихивали в эти короба, чтобы не выбрасывать прямо сразу. Вот-вот, точно таким должен был быть кабинет покойного деда, когда еще дед не был покойным, истинный склад спасителя разнообразнейшей печатной продукции, которую другие вышвырнули бы в помойку, истинный призрачный корабль, перевозящий тени документов по волнам океанов и морей, потерянный рай, копи, настоящий любитель найдет где порыться — в каждой связке, во всех разваливающихся ворохах. Куда же делись эти сокровища? Почтительно относящиеся к порядку в доме вандалы, конечно, извели все то, чем порядок нарушался. Долой бумажки. Все выбросить, продать первому старьевщику. Уж не после ли той бесповоротной уборки у меня душа не лежала к этим местам и я начал вытеснять из своей жизни Солару? Я ведь, поди, именно здесь год за годом проводил свое детство с дедом, пожирая книгу за книгой и делая открытие за открытием? Значит, они последнюю возможность ухватить за хвост мое прошлое — и ту зажилили?!