Мариам Юзефовская - Господи, подари нам завтра!
Та в испуге отпрянула.
– Нэмен (возьми)! – дед ткнул сестру в спину кулаком, – немэн, – со слезами в голосе повторил он.
Болезнь тети изменила деда до неузнаваемости. И без того маленький ростом, он еще больше съежился. Казалось, усох от горя.
Он больше не пел, не балагурил. Он работал. Теперь в мастерской спозаранку и до позднего вечера лязгали ножницы и стучала швейная машинка. Случалось, дед работал по ночам.
– Дорвался? – сурово попрекал его утром напарник Егор, едва переступая порог мастерской.
Дед упорно отмалчивался. И тогда Егор, стуча костылем о пол, взрывался в крике:
– Шо ты делаешь, Лазарь? Ты хочешь сойти в могилу раньше времени? Ты что, не живой человек? Попомни мое слово – ты убьешь себя. Рива, скажи ты ему что-нибудь!
Рива, опершись спиной о косяк двери, угрюмо молчала.
Через год пророчество Егора сбылось. Он шел рядом с Ривой, скрипя протезами, грузно налегая всем телом на костыли, скользившие по кладбищенской вязкой грязи.
– Будем заказывать кадиш? – высокий худой старик в длиннополом пальто тронул его за рукав.
Егор беспомощно оглянулся на Риву. Не поднимая глаз, она покорно кивнула в ответ. Старик тронул себя за кадык и запел высоким дребезжащим тенором. Неясные гортанные слова поплыли в осеннем воздухе. Казалось, они прилетели сюда из далеких неведомых краев. На миг что-то вдруг вспыхнуло во мне. Словно внезапно услышала давно позабытые родные звуки. Боль, страх, тоска – все отступило куда-то.
– Кто из родных жив? – спросил вдруг старик обычным голосом, круто оборвав молитву, и наклонился к Риве.
– А зун, а тохтер, эйниклэх (сын, дочь, внуки).
Шепотом начала перечислять она. Внезапно запнулась и еле слышно добавила:
– Еще назовите Риву.
– Вос фар а Ривэ (что за Рива)? – переспросил старик, – жена, дочь? – он терпеливо ждал ответа.
– Это я, – прошептала Рива и растерянно умолкла.
И тогда глаза старика блеснули любопытством:
– Кем вы приходитесь покойному? Жена, сестра?
Рива беспомощно оглянулась на нас:
– Его жена погибла в гетто.
– Их фарштэйн, их фарштэйн (понимаю), – кивнул старик. И резко вскрикнул, – Йо, йо! Бэйт Исраэл!
Две полутемные комнатушки, швейную машинку, стол, стулья и ножницы – все, кроме старой кушетки, на которой спал дед Лазарь, обещала оставить Рива после своей смерти напарнику Егору. Взамен он должен был поставить на могилу деда мраморную плиту.
– Не бойся, – обнадеживала его Рива, – я долго на этом свете не заживусь.
Она отгородила себе угол складной ширмой и приготовилась умирать. Одно ее тревожило – это мы.
– За старшую я спокойна, – делилась Рива с напарником своими невеселыми думами, – пока эта девочка повернется, пока сообразит, что к чему, – глядишь, все само собой уже утряхнулось. Но младшая, – тут она сокрушенно качала головой и тяжело вздыхала, – младшая – это огонь.
Мы по-прежнему жили на Тираспольской, вместе с Ривой. В квартиру на Ришельевской наведывались редко и только по необходимости. В этой комнате с высоким потолком, где по углам виднелись куски чудом уцелевшей лепнины, нам все напоминало прежнюю жизнь с теткой. Казалось, из каждого угла веет ее болезнью и несчастьем.
Весной Егор обещание свое сдержал. Белоснежная мраморная плита легла на могилу деда. На ней было выбито: «Здесь покоятся Элизер Коган и жена его Рейзе-Песя».
– Семья есть семья, – строго ответила Рива на мой недоумевающий взгляд.
А через полгода на этой же плите добавилась еще одна строчка – «и их дочь Менуха».
Теперь, когда не стало тети, Рива, захватив нас, кушетку и ширму, переехала на Ришельевскую,12.
Как прежде, при жизни деда, день ее начинался рано и бурно.
Когда дом еще спал, она отправлялась на базар.
– Как полопаешь, так и потопаешь, – любила повторять Рива.
«Почему ты не кушаешь?» «Скушай хоть кусочек», – все это в самых разных вариациях слышали мы от нее. В остальном она предоставляла нам полную свободу. «От доброго корня дурного побега не бывает. Дедушка у вас был работяга, чистой души человек, и вы, дай Бог, вырастете не хуже». Одно только ее тревожило – голос сестры.
И как прежде она кричала деду, так теперь она кричала сестре:
– Шваг, шваг,шваг (молчи)! Голос – это твое богатство. Это твой капитал. А кто швыряет деньги направо и налево? Кто, я тебя спрашиваю?
Сестра смеялась, встряхивая кудряшками, и, перегнувшись через подоконник, бросала в узкий колодец двора переливчатые звуки вокализа: «А-а-а-а». И двор покорно отвечал ей глухим эхом.
– Попомни мое слово, эта девочка станет певицей. Не сглазить бы, у нее все для этого есть – и голос, и душа, и красота, – тихо толковала Рива Егору, когда тот по воскресеньям приходил к нам на её знаменитый штрудель с золотистой хрупкой корочкой.
– Слепой сказал – побачим, – угрюмо отвечал Егор, – сейчас такая жизнь – не подмажешь, не поедешь.
– Они же там не слепые, – резко обрывала его Рива, – талант есть талант.
…«Талант есть талант», – упрямо твердила она каждое лето, когда мы с сестрой, притихшие и убитые, не найдя в списках поступивших фамилию Коган, приходили домой. Сестра вяло кивала в ответ.
Садилась на подоконник, обхватив колени руками, долго смотрела в одну точку. Потом невесело встряхивала кудряшками и, вздохнув полной грудью, заводила своим глубоким сильным голосом:
– Уж ты сте-е-епь кругом! Сте-епь широ-о-кая!
– Готэню! Готэню (Боже)! Услышь ее, – тихо шептала Рива, забившись в уголок и раскачиваясь, словно на молитве, из стороны в сторону.
Я лишь бессильно сжимала кулаки.
На следующий день после четвертого провала к нам пришел Егор.
Был он сильно пьян. Грузно опустившись на стул и бросив на пол костыли, он вдруг громко, навзрыд заплакал.
– Этот поганец мне сказал: «Жиды всюду пролезут». Я все узнал, – глухо, сквозь слезы прокричал Егор и ударил кулаком по столу, – трое вас было. Зайдель, Коган и Спивак. А должен быть один.
Только один. Потому что один – это уже три процента. И он мне сказал: «Я взял Спивака». Знаете, почему? – Егор поднял красные помутневшие глаза, – он сказал: «У этого хоть фамилия человеческая».
– С кем ты разговаривал? – быстро спросила его сестра.
Ноздри ее точеного прямого носа гневно затрепетали.
– С самим директором консерватории, чтоб его взяла холера, с Силиным, – вяло ответил Егор.
Он пьяно качнулся, ухватился за стол и робко посмотрел на сестру:
– Мы с твоим дедом его лет десять обшивали. Думали, человек как человек. Всегда пошутит, по плечу похлопает и рубль – другой сверху накинет. А тут разузнал, что директор. Ну я и решил поговорить.
Егор умолк. Нахмурился, словно обдумывая что-то. Внезапно перегнулся через стол и бережно тронул Риву за локоть:
– Слушай, Рива, ответь мне, что я должен сказать Лазарю, когда мы встретимся на том свете?
Я бросила быстрый взгляд на Ривино лицо. Она сидела, крепко сжав губы и опустив глаза.
– Что я ему скажу? – вдруг с горьким отчаянием выкрикнул Егор. – Что я должен сказать человеку, который подобрал меня из грязи и дал в руки ремесло? Родной Советской власти я – инвалид войны – был не нужен. А Лазарь Коган меня подобрал. Я скажу ему, что ты был отброс, Лазарь? И внуки твои – всю жизнь будут отбросы?! И правнуки. И так до скончания века.
– Хватит, – вдруг вспыхнула Рива и стукнула ладонью по столу, – замолчи! Слава Б-гу, никто из нас не умер, все мы живы и здоровы. Я знаю, что нужно делать! Девочка должна поменять фамилию.
Сестра пристально посмотрела на нее. И загадочно усмехнулась:
– Хорошо.
Через месяц она поменяла фамилию.
– Ты его любишь? – робко спросила я ее за день до свадьбы, когда мы наконец-то остались одни.
В ответ она вызывающе вздернула подбородок:
– Оставь эти свои куценю-муценю. Любишь – не любишь. Я должна научиться жить просто. Так, как живут все. И я научусь.
После замужества она как-то сразу притихла и съежилась. Казалось, та туго натянутая струна, что звучала и пела в ней всю прошлую жизнь, внезапно ослабла и бессильно провисла.
– Что с тобой? – пробовала было подступиться я, но она тотчас раздраженно вздергивала плечами, словно отгораживая от меня свою жизнь.
К следующему лету в коляске агукала Машка. И вопрос с консерваторией отпал самим собой.
Уже давно с нами не были ни Ривы, ни Егора.
Мы с сестрой опять душным жарким летним днем томились у входа в консерваторию. Только теперь поступала Машка.
– Ну, – кинулись мы к двери, едва завидев в проеме ее рыжую голову.
– Мимо, – деланно небрежно ответила она, а в глазах блеснули слезы.
«Мимо», «мимо», «мимо», – из года в год повторяла Машка и смотрела на нас взглядом загнанного звереныша.
– О чем ты думаешь? – кричала ей сестра. – Отступись! Годы идут.