Ромен Гари - Пляска Чингиз-Хаима
27. Осечка смерти
Я подошел ближе. На лице Флориана я уловил некую тень симпатии. Он очень нас любит. То была хорошо сделанная работа.
Флориан достал из кармана сигарету и прикурил. Но она тут же погасла. Он попробовал еще раз — с тем же результатом. Даже спичка у него в руке тут же погасла.
— Дерьмо! — выругался он.
У каждого из нас свои маленькие проблемы, свои маленькие трудности. Должно быть, это очень грустно — не иметь возможности погладить собаку, почесать кошке за ухом, держать дома птицу или какое-нибудь растение в горшке.
Шляпа и плечи Флориана усыпаны бабочками, майскими жуками, мелкими Божьими тварями. Трава вокруг него увяла, и ни один муравьишка не суетится у его ног. Это непреодолимо. Он не может удержаться. То есть совершенно не способен контролировать свои действия. В сущности, смерть тоже является собственной жертвой. Это одна из форм импотенции.
— А вам иногда не надоедает?
Он с недоверием взирает на меня:
— Что именно?
Я некоторое время колебался. Взглянул на ласточку, упавшую к его ногам.
— Заниматься любовью.
Он взъярился. Видимо, он во всем видит намеки.
— Хватит, Хаим. Я очень ценю еврейский юмор, но я побыл с вами в Аушвице, так что вы меня вполне достаточно повеселили. Кстати, хочу вам заметить, что Бетховен был глухой, но это не помешало ему стать величайшим в мире композитором.
Я перевел взгляд на кучу насекомых у его ног:
— Я смотрю, вы не слишком требовательны. Готовы удовлетвориться чем ни попадя.
Он еще больше помрачнел.
— Невозможно все время работать на высоком уровне. Сейчас мы имеем кризис. Рынок насыщен. Никто не желает платить. Заказы редки. Даже во Вьетнаме работают, я бы сказал, пипеткой. А вы знаете, сколько стоит большая историческая фреска? Миллионы. Да за один Сталинград они уплатили мне триста тысяч. Евреи отвалили шесть миллионов. И потом, на это нужно время. Чтобы представить вам «Гернику», мне пришлось вкалывать три года. И что мне это дало? Каких-то полтора миллиона. Не блестящий результат. Хорошенькая эпидемия приносит мне куда больше. И все-таки гражданская война в Испании — одно из моих лучших произведений. Там есть все: Испания, жестокость, Гойя, свет, страсть, самопожертвование…
Я чуть не подох от смеха. И то сказать, если бы смерти не существовало, жизнь утратила бы свой комический характер. Флориан был польщен. Он ведь страшно тщеславен. Никто никогда так не нуждается в публике, как он.
— После Гитлера и Сталина наступила инфляция. Жизнь стоит недорого. Я был вынужден повысить цены. За свое последнее большое произведение, войну тридцать девятого — сорок пятого годов, я взял тридцать миллионов, но иногда мне кажется, что я продешевил. Жду со дня на день нового заказа.
Мы посмеялись оба. Да, Флориан — это характер. В «Шварце Шиксе» мы на пару могли бы сделать отличный номер.
— А как дела в Израиле? — вкрадчиво поинтересовался он.
— Спасибо, неплохо, — довольно сухо ответил я.
— А знаете, если они захотят что-нибудь красивое, я им сделаю скидку. Сколько их там?
— Два с половиной миллиона.
— За пятьсот тысяч я напишу им историческую фреску, которой будет восхищаться весь мир. Ну как?
— Вы уже достаточно сделали для евреев.
— Ладно, триста тысяч, только ради вас.
Что-то у меня пропало желание смеяться. У этого типа История и впрямь в крови.
— Эк вы начали запрашивать. Хочу вам напомнить, что для создания самого прекрасного вашего произведения две тысячи лет назад вам хватило всего одного.
— Да, знаю, я, можно сказать, сработал даром. Но тогда я работал чисто из любви к искусству. Однако вспомните, сколько мне это принесло впоследствии. Да на одних религиозных войнах я получил миллионы. Ну хорошо, сто тысяч, и по рукам. Только потому, что это вы, вы получите потрясающее произведение, которое еще долго будет служить примером. Обещаю вам, оно будет достойно Израиля. Нет, правда, я чувствую вдохновение.
— Посмотрите, — сказал я, — вон там муха села на дерьмо. Займитесь-ка ею.
Он пожал плечами.
Я не мог удержаться и время от времени обращал взгляд к горизонту. Все-таки во мне живет ностальгия. Я знаю, что Лили рядом, в кустах, старается из всех сил, но это старая привычка мечтателей из гетто: мы всегда ищем ее на горизонте. Я постарался принять отрешенный вид, и тем не менее Флориан поймал один из этих моих быстрых и отчаянных взглядов. И я увидел на его лице без морщин и всяких признаков возраста еле заметное ироническое выражение.
— Она ушла с клиентом.
Но если он думает, что я ревную, то он здорово ошибается.
— Впрочем, мне казалось, что вам она уже дала все, — добавил он.
Я сорвал маргаритку и промолчал. У меня нет ни малейшего желания обсуждать свои чувства со старым сутенером.
— По натуре она безумно щедра, — сообщил Флориан. — Иногда она отдается, даже не разобравшись как следует, с кем имеет дело. Вот, к примеру, Гитлер. Честно сказать, я бы ни за что не поверил, что он способен на такое. Достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что это импотент. Но ей обязательно нужно попробовать. У меня даже появилось впечатление, что скоро она пропустит через себя семьсот миллионов китайцев.
Я даже согнулся от хохота. Этот Флориан всегда найдет словцо, чтобы рассмешить.
— Рад убедиться, что вы в некотором смысле постигли наше чувство юмора, — сказал я ему. — Раз так, мы все-таки не зря погибли.
И мы опять посмеялись. Нет, право, он идеальный партнер.
— Хотите анекдот? — спросил ободренный Флориан. — Во время погрома жену Хаима на его глазах изнасиловали казаки. Сперва по ней прошлись рядовые, а потом вдруг появился офицер и тоже попользовался ею. И тут Хаим не выдержал и говорит: «Уж вы-то, господин офицер, могли бы сперва попросить позволения!»
Я зашелся от смеха.
— Великолепно! — воскликнул я. — Обожаю наш фольклор.
— А вот еще один…
Но я вежливо оборвал его. Все-таки я пришел сюда вовсе не для того, чтобы слушать байки про нашу Историю. Я и без того знаю ее наизусть.
— Вы сказали — Хаим? А какой именно Хаим?
— Да все тот же, сами знаете.
— Это, случайно, не Хаим с улицы Смиглой?
— Нет. Это был Хаим из Назарета.
Я рассмеялся:
— Мазлтов. Мои поздравления. У вас отличная память.
— Цу гезунт.
— Так вы, оказывается, говорите на идише?
— Немножко.
— Берлитц?
— Нет. Треблинка.
И мы опять расхохотались.
— Я вот все пытаюсь понять, что такое, в сущности, еврейский юмор, — задумчиво произнес Флориан. — Что вы на этот счет думаете?
— Это способ кричать.
— И что это дает?
— Сила крика так велика, что сокрушит жестокости, установленные во зло человеку…
— А, Кафка, — улыбнулся он. — Как же, знаю, знаю. Вы и вправду в это верите?
Я подмигнул ему, и мы оба засмеялись.
— Эта история про казаков, которую вы рассказали… Вы там помянули Хаима. А не был ли это Лейба Хаим из Кишинева? Он мой дядя, и это, несомненно, был он, потому что он мне сам рассказывал эту историю. Именно его жену казаки изнасиловали у него на глазах. После этого приключения она родила ребенка, и мой дядя, который тоже был очень злопамятный, жестоко отомстил русским гоям. Он относился к ребенку как к собственному и вырастил из него еврея.
Флориан безмерно возмущен:
— Каков негодяй! Неслыханно! Так обойтись с ребенком!
— Что поделать, мы безжалостный народ. Мы ведь даже распяли Господа нашего Иисуса, мир праху Его.
— Прошу прощения! Вечно вы пытаетесь подгрести все под себя. Ничего не хотите оставить другим. Беспримерная жадность! Папа Иоанн Двадцать третий объявил, что вашей вины в этом нет.
— Нет? Выходит, все эти две тысячи лет впустую?
— Впустую. Именно впустую… Вы только и думаете, как обтяпывать дела!
Мы опять посмеялись. Нет, Флориан настоящий талант. Смерть и ее еврей, какая пара, какая была бы радость для публики из простого народа! Народу нравится бурлеск, он любит посмеяться. Я вот совсем недавно прочел, что шестнадцать процентов французов — антисемиты. Так что публика у нас была бы, тут никакого сомнения. Флориан доволен. Еще немножко, и он кинется отплясывать чечетку. Жаль, что нет какой-нибудь религиозной музыки. Но в конце концов, невозможно иметь все сразу.
И вдруг я вижу посреди леса Гайст руку, высовывающуюся из канализационного колодца Варшавского гетто, руку, которую человечество, все без исключения, оставило без оружия. Рука эта медленно сжала пальцы, и еврейский кулак завис, поднятый над жерлом колодца.
Я опять испытываю какое-то непонятное ощущение, напряженность которого обволакивает меня тем плотней, чем меньше ее во мне, а также злобу и негодование, не обходящие меня, напротив, нацеленные на меня, равно как на каждую былинку травы и даже на всю без исключения Джоконду. В нем было что-то от стыда, чувство обиды и вины, что могло бы навести на мысль о Боге, если бы оный мог бы быть до такой степени лишен совершенства. Право, подобное желание вырваться из человеческого — это даже не слишком учтиво. Я буквально взбесился. За кого он себя принимает, этот хмырь? Чего он хочет? Стать человеком? Подобными средствами этого не добьешься. Тут полное отсутствие сострадания, доброты, жалости, а если творить человека без сострадания, без доброты, без жалости, то опять окажешься в том же жидком дерьме, что прежде. Я позволил себе заметить ему, что творение такового рода уже имело место, отчего и не существует ни мира, ни человека, а только безотчетный, смутный сон неведомо кого, в котором болтается какая-то расплывчатая, неведомо чья цивилизация, а равно солонка, велосипедный насос, шесть пар энциклопедических полуботинок и до блеска начищенный Ларусс. Но в любом случае несомненно одно: сейчас я нахожусь, так сказать, не у себя, и хотя у евреев это постоянная и естественная навязчивая идея, делающая, кстати сказать, им честь, я ощущаю опасность. Я даже не могу понять, я думаю или, если можно так выразиться, я думаем, я страдаю или я страдаем, я вселился или я вселен. Короче, я чувствую, что я одержим. Можете себе представить диббука в подобной ситуации?