Сергей Шаргунов - Как меня зовут?
Обзор книги Сергей Шаргунов - Как меня зовут?
Шаргунов Сергей Как меня зовут?
Крестьянский сын
Хорошо быть почтальоном,
Сероглазым и зеленым.
И в глубокой сумке несть
Одного — другому весть.
И, взглянув на облака,
Видеть Бога как быка.
Владимир был из тех народных героев, что начинают с коровьих лепешек, пахоты, покрывают тыщу верст босиком и берут какой-нибудь бастион с яростью игрища “деревня на деревню”. Но сникают, занимают кичливую клеть, откуда им по-прежнему видны лес да поле, да закатное пятнистое стадо.
Родился Володя в сибирском селе Говенье, в бревенчатом доме, к которому примыкал крытый двор. Светленький упругий мальчик, как ягода белой смородины, он был добр в противовес семье. Отец, начальник милиции, утопал в запоях, стрелял по стенам, скуластый, со сдвинутыми бровями и океанскими челюстями. Мать, своенравная, ведомая темной энергией, на плечах гордо носила череп со змеей.
Держала всех четверых детей строго. Старшой, Дуне, перебила ногу поленом, та выросла неграмотной и доживает век в Нижнем Тагиле. Володя, родившись, заходился криком. Мать по совету всеведущих старух решила дать ему “успокоя” — разбив термометр, влила в губы ртуть. Но плаксу вырвало. С Мишей, другим сыном, на год Володи старше (ловкач катка и танцев, партийный карьерист, лектор по научному атеизму, призван в Свердловский обком, после краха Системы возглавил банк), роковое случилось. Дети недужили гриппом, а мать придумала испечь пирогов. Подхватила горяченького Мишку, укутала, похлопала по шапке — идти пять километров в деревню-соседку за мукой. По дороге он потерял сознание, свалился в белизну, чудом его обнаружили, увезли в больницу, но порок сердца заимел.
Еще в избе ютились материнские родители. Имена — подкидыши из святцев. Нил — рыбак, влюбленный во все соленое, обучавший: “Стол — Божья ладонь”, “Поел — скажи: "Слава Богу, бабушке спасибо””. Манефа — из глазниц болотные огоньки, прячущая деньги и лепешки, превращая в труху.
Володя носил лапти, был застенчив. Неподалеку расположился концлагерь. Однажды из малинника выплыл оборванный мужчина: “Где деревня Кашино?” Побежал, припадая к зеленым гущам. Мальчик вернулся домой, заснул, и явился ему тот прохожий, скрипя половицами, с разбойниками и пилой.
Другой раз в малиннике встретился вражий, как Германия, медведь. Звери хаживали по касательной. Учительницу двух деревень подловили волки. К ошибочному счастию, на сцене вздулся стог сена, куда она вскарабкалась, и даже спички нашлись. Жгла отсыревшее сено, разметывая тлеющие ворохи. Выла, упрашивала. Спички кончились, сено было никудышно, ею овладели. Кровавые останки и тряпицы на весенней, омытой птичьим чириканьем тропе…
И про сено еще. Поручили детям собрать стога.
— А где Дунька? Мишка? — спросил отец, пошатываясь с приятелями.
— Убегли!
— Работящий! — сказал мужик из колхоза. — Надо яичко ему подарить.
Все присоединились:
— Точно! Жди — будет тебе яичко.
Володя ждал. Яичко не катило. Курица не неслась. Земля крутилась. А он грезил теплым подарком под замызганной скорлупой и терзался: “Они забыли! Они вспомнят, конечно”.
Отца призвали на войну. Мужиков туда же.
Отец с войны не вернулся. Сошелся на фронте с медсестренкой и уехал в Ташкент. Мать, снарядясь, на помеле ли, поездами, вылетела в другой конец вселенной, в пески, вторглась в домик-пахлаву с леденцовыми изразцами. Развод. Подзагоревшая, озадаченно грызя песчинки, вернулась. Случился сбой, и все пошло по второму кругу. Она взгромоздилась на метлу, снова — пески, тюбетейки, беглый муж залез в подпол, был выужен за волосы. И в этот миг в русскую колдовскую круговерть — раскосым визгом ворвалась сияющая узбечка, колотя череп, раздирая носик, схватив помело соперницы, угрожая, что изломает.
Слабеющая, распустив нюни, мать облегченно опустилась с небес в избу.
Замесила тесто. Стала печь пироги.
Володя часами заточался в сельской библиотеке, где ломал ясные глаза. Получал он одни “отлично”, задания лузгая. Начал благоговейно поэму про далекого человека:
Уж звезды погасли в Кремле,
А Сталин не спит,
Сталин работает.
Его голова полнится
О нами заботами…
Армия, точно туча, проплыла насквозь. Железобетонный Свердловск. Универ, журфак. Гуманитарный Гольфстрим обуял, понес в открытые дали, обжигая дерзновением. Владимир легко взял норвежский — поспорив на бутылку, выучил дня за три томик словаря. Как нож в масло, вонзился в студенческие дымные застолья. “Все, что не ложь, — уже поэзия”, — угрюмо проповедовал он цитатами из озерного поэта.
— Так ты лжец! — И махом перевернул стол с бедной трапезой, в осколках был бит, неделю ходил перемотанный, но взглядывая с превосходством.
А в День Конституции выдал в стенную газету стихотворение с эпиграфом из Маркса: “Буржуазия похитила Прометеев огонь революции”.
Текут жестокие
светила
Над полуночною
тюрьмой,
И льется, льется
что есть силы
Кровавый Ковш —
Тридцать седьмой…
На собранье не пошел, выставили из комсомольцев и с учебы.
Вместо очередного захода в те стены или возврата в быт избы, закаленный и заносчивый (скулы-латы отца и увертливый носик мамки), принял вызов. Купил билет. И с первой попытки покорил Литинститут.
Стихи о птицах, море, о бумажках денег, осыпающих прогорклые доски деревень, пивнушка, суточные две пачки “Примы”, горки бесплатного хлеба в столовой…
Сдружился по общаге с прозрачным, покорным спирту поэтом, которого позже прославила гибель. Вместе сходили в газету “Сельская жизнь”. Их отчитала тетка. Не тетка, а переливчато-синтетический скарабей. Эх, кабы ведала, жучок!.. Кабы ведала, жучок, на кого разевает поганый свой роток!
Однажды, в одежде упав на рассветную койку, трясущейся рукой начиная новую тетрадь, успел записать бережливым почерком:
Я женюсь, но в семьдесят,
На семнадцатилетней,
Надо мной не смейтесь — я,
Я — прочерк — деревни!
Но тем же днем студент пятого курса Владимир Худяков в коридоре познакомился с ровесницей-москвичкой, студенткой-первокурсницей Нинель Козловой.
Писательская дочка
Ее отец, кипучий очеркист журнала “Крокодил”, разбился в самолете на третий день войны. Мать, отпрыск революционного дворянина, исключенного из РСДРП “как балласт” и из-за чахотки не дотянувшего до революции, жила в сером склепе писательского дома. Писала нечасто, укрывшись с паркбом чая и конфетами “Кавказ” в тканом алькове, повести-невелички: проходные эпитеты + ядреная социальная начинка…
Стацкий стал говорить Вере о родственном долге, о колье в аметистовой шкатулке, о “черной неблагодарности”, “ветрах в головах” и прочая.
— Поживи с мое, доченька! Тебя увлекла буря времени, хочется все ломать. Я не то чтобы против. Но зачем же так сразу, авралом, не щадя даже… близкого… тебе родного!
Вера смотрела на диверсанта широкими глазами, в которых жило чистое пламя негодования.
А Стацкий, не замечая ее взгляда, ходил кругами и уговаривал, вздрагивая на шорохи за окном, одергивая сальную манишку.
В шляпке с перышком, прохладно-красивая, сине-костюмная, мать приезжала ввечеру. Целовала деточку в лобик:
— У тебя не жар?
Одну из четырех комнат заняла пожилая домработница Маруся, которой девочка насикала в галошу. Ведь по радио транслировали постановки про шпионов, а Маруся бормотала: “Все врут, все врут”. “Вот он, настоящий враг!” — думала девочка. Потом мать навестил человек и внушил что-то. Она растерянно подозвала:
— Маруся! Это правда, вы шлете любовные письма Молотову?
— Лидия Павловна, — парировала работница с достоинством, — у вас своя личная жизнь, у меня — своя.
И убежденно добавила: “Вячеслав взаимен” и постоянно подает ей сигналы, оставляет влажные намеки в речах.
Нина была кареглазым заморышем с русой челкой и длинным ртом. Училась неряшливо. С первых лет у нее завелась подружка, помладше, похожая на пшенную кашку, Аня Голь, чей папа, великодержавный поэт, днями леживал на кожаном диване, объемный и голый, а кроха ползала по нему, раз — укусила, и он расплакался. У поэта была длинная жена со вздернутым ликом танцовщицы. Случайно Нина увидела ее нагой, та меняла наряд, пал занавес платья, повернулась всем корпусом и ошеломила мрамором.
С кудрявенькой Анькой готовились к войне, проверяя, какие пытки можно выдержать: бичевали друг друга ремнем, кололи булавками, вталкивали в ледяную ванну. Из ледяной переплывали в теплую — и с бесстыдством разыгрывали парочку, одержимую медовым месяцем. Взрослея, обзаводясь грудками, все легче заводились, сквернословили, высмеивая окрестных, хмельного вепря Олешу, “фальшивый брильянт” Катаева, “занудную занозу” Пастернака, черкали, где только можно, сизыми чернилами дамские профили-дуновения с чувственными узелками губ.