Сергей Шаргунов - Как меня зовут?
Кстати, такая же расплывчатая зарисовка странным образом соорудилась девятого мая из гаснущего воздуха над Москвой-рекой, со стороны Кремля, перед самым салютом. Прожекторные лучи пересеклись грузинским дымчатым профилем.
Краснокирпичная школа. Ранние классы вела Марта Петровна, светлая коса свернулась на затылке, пудовый взгляд, трудовые клешни, которыми таскала за волосы или обхватывала виноватую головку — и стучала об стену. Объясняла:
— Бог — это от слова “богатый”!
И на переменке — окружили:
— У вас квартира отдельная. Нинка — ты бог?
И девочке стало так худо, что она, не суясь в раздевалку, выскользнула в апрель, талыми переулками прошмыгнула до дома. “Я больше не хочу ходить туда”. Домработницу послали за пальто и сменкой.
На смерть генералиссимуса плакали улицы. Плакала школа. Нина, тринадцатилетняя, обособленно-терпкая в думах о мальчиках, смазала глаза слюной. Лишь одноклассница-придурок Хенкина весь день хихикала.
Велеречивые вечеринки, художники, полежавшие в дурдомах, ломкий концерт упитанного Вертинского в ресторане под Ригой, первый мужчина-фотограф, мечта выйти за иностранца, фотоснимки: хризантема у рта и выпяченная грудь под черной рубашкой. И в шубе в морозец засос банана с полусорванной шкуркой.
Выгнула спину, затягиваясь блеклым бананом, как вдруг — взлом кадра. Из-под потресканного асфальта прорвало громокипящую особу:
— Карау-ул! Понятые!
Нину и фотомастера увели в отделение. Врозь держали часа три.
— Это ваш знакомый? Откуда? Наш человек? Для чего советским людям у ветоши сниматься? Есть Ленинские горы — прекрасное место!
А громокипящей сказали:
— Спасибо за бдительность.
Лиловые штаны-дудочки, вечное такси, простудный прощелыга-британец с пахучим поцелуем, мшистой залысиной и камертонно-бойкой присказкой: “Вадчонка-пэльмешки!”
В двадцать все еще училась в десятом классе. Под вечер размалеванная, переспавшая ездила в “школу рабочей молодежи”, подле падали на парты измочаленные малярши. Но так бы и не выпустилась, когда б не отзывчивая старушка: “Я вижу, вам алгебра все равно не пригодится!” — нарисовала троечку.
В двадцать три под натиском матери Нина поступила.
И познакомилась с Х.
ДВОЕ
Он был чист и запоен, мужествен и внушаем, валенок, искристо парящий космическим спутником. Костлявый молчальник с топориком в чреслах, взрывоопасный, но не выносящий матерщины, похожий на гангстерского актера Юла Бринера.
— Жизнь бесконечно таинственна. Я, наверное, с другой планеты! Жест ветвей — сильнее жестов остальных.
Ночами облепляли стихи. Сквозь сновидения бредил. Проснувшись, сразу записывал.
И мне сказать любое слово,
Как слово трудное: “Люблю”.
Она — порочна и беспомощна, с ресницами и блузками блудницы (а что еще прельстит поэта?), лишенная мирских претензий, но ленивая внешним лоском (“Мама? Советская писака! Эти писатели такие противные, я их с детства всех знаю. Катаев, между прочим, первый, кто привез из-за границы холодильник. Он одел двух детей в шубы из каракуля, и у нас в воротах с них этот каракуль сняли! Олеша — неплохой. Разыскивал кошку. Я ему сказала: "У меня есть только черепаха”. А он подозрительно спросил: "Может, это нашу кошечку заколдовали?””).
Худяков бросился за ней, часами объяснялся по общажному таксофону. Она — в Прибалтику, он — следом, обещая вспороть в этом пасмурном краю вены. В Москве, прорвавшись в квартиру, высадил балконную дверь и под дождиком оттепели полез через железные перила. Нина, обхватив его сзади, прижалась к прокуренному свитеру.
Она была щедра на клички, прозвища, приговоры, колкие и легкие, как птичий след на снегу. С кокетством случайности оброняла детское:
Написала лапой утка:
“Не могу я говорить.
Несу в клюве незабудку.
Ее могу я уронить”.
Володя восхищенно стенографировал выпуклым почерком отличника. Понес в “Мурзилку”.
— Это так простенько. Так грубенько, — гнусавил мохнач, топыря нижнюю губу с чаинкой табачной крошки. — Для детишек — темный лес.
— Вы ничего не смыслите в стихах! И детях! Мучаете и растлеваете детей! Самая настоящая бездарь! Да, вы — худшая из бездарностей! Вы прикасаетесь к детям…
Ночевал у нее. Напился.
Она заперлась с мамой, а он всю ночь проволынил под дверью, гремя стихами.
— Банально, — отзывалась стареющая писательница.
— Это Блок! — подловил злорадно.
Разъехались. Мать поселилась на “Аэропорту”, а молодожены в Кощеевом замке на набережной, недалеко от Кремля.
— Мне становиться поэтом? Я могу быть самым знаменитым! Хочешь?
— Мир — шире, — ангельски протянула, и призывный взмах ресниц. — Писаки — они все противные. По-моему, есть только любовь, когда тебе хорошо с любимым…
И отроком-солдатиком сиганул в ветхозаветную пещь огненную.
Устроился переводчиком. Подстрочники якутов и туркмен. Три рубля за строфу — цена импортной курицы. Нина числилась уборщицей в НИИ “Теплоприбор”, где мела и мыла ее однокурсница.
Собрались на юг. В аэропорту закатил пощечину — не так посмотрела на какого-то военного.
Вымаливал прощения.
Там, в миндально-лавандовом Коктебеле, все и произошло.
И зародился этот ручеек безумия, вольно зазвеневший, затем фанатично загромыхавший и под конец развернувшийся той неприветной заболоченностью, в коей через четырнадцать лет обрел себя младший Худяков.
История моего крещения
Господи, благослови!
В 1967 году мы с мужем отдыхали в Коктебеле. Он поехал на экскурсию в Новый Свет. Экскурсоводом оказался его бывший знакомый по Свердловскому университету Эдик Рудаков. Эдик обосновался в Коктебеле, женился на местной женщине. Вечером мы с мужем пошли к Рудаковым. Его жена — приземистая, лет тридцати пяти и в очках. По имени Зоя. Эдик сказал, она работает почтальоншей. Она нацелилась на меня. Сказала:
— Как же долго я тебя ждала!
Стала грубо льстить, неприлично захваливать. Наши мужья замолчали, как под чарами.
На следующее утро перед завтраком я пошла купаться, встретила Зою.
— Как ты спала? — спросила она.
— Хорошо.
— А ты так меня растревожила, что я не спала всю ночь.
Все время нашего пребывания в Коктебеле она меня постоянно подстораживала и осыпала комплиментами. Был последний вечер перед нашим отъездом. Мы пошли проститься с Рудаковыми. Возвращались с Володей. Полночь. Вдруг, как из-под земли, появилась Зоя. Она пошла рядом со мной, взяла за руку и зашептала:
— У тебя рука русалки, не то что у меня лапища. И сама ты похожа на русалку. Ты слышишь, как тебя зовут?
— Нина.
— Ты слышала зов?
И с этими словами она в темноте поцеловала мне руку!
Луна вышла из-за туч, и вдруг я увидела клыки Зои. Это были волчьи клыки!!!
Ночью мое тело оковало. Я поняла, надо мной — бесы. Они передали: “Хочешь обладать огромными силами? Ты будешь летать. Твой сын возглавит Россию. Только будь с нами”. Я передала им: “Если вы против Бога, то нет”. И по их замешательству поняла, что они против и им не дано меня обмануть. Тогда я сказала: “Нет, нет, нет!” В саду запел павлин. Под его пенье сотканные из дыма страшные образы уносились в окно.
Я нашла на пляже Зою:
— Зачем вы это делаете? Я все расскажу вашему Эдику!
— У тебя будет все, что пожелаешь. Через тринадцать лет ты родишь. Поцелуй меня в рот!
— Не хочу.
— Тогда твой ребенок проклят!
— Ваш Эдик тоже за вас?
— Нет, он импотент и дурак.
Она назвала мне одну старуху Е. Ж. Тр., с которой меня в моей ранней юности очень хотел познакомить мой друг-фотограф, но что-то отводило. Зоя сказала: эта старуха сейчас в Коктебеле, знает обо мне, ей сто лет, она рисует на солнцепеке и сожительствует с дочкой. Откуда у меня нашлись слова?
— Покайтесь, — сказала я ей. — Вы навсегда губите свою душу!
На глазах у нее показались слезы.
— Мы уже не можем.
Мы с мужем собирали чемоданы, Зоя ворвалась в номер с ведром и тряпкой и стала мыть пол. В Москве в первую же ночь опять оковало. Бесы мстили мне за отказ быть с ними. Все мое тело пронзали раскаленные ножи. Я очнулась. На левой руке было ярко-красное большое пятно (к вечеру оно посинело).
В то же утро я пошла в ближнюю церковь Болгарское подворье. Состояние мое было ужасно, я знала, что больше такого не выдержу, умру от разрыва сердца. Крещение назначили только на вечер следующего дня. Ночью я почувствовала приближение дьявола. Я упала на колени, умоляя Бога не дать мне погибнуть. Я стала будить мужа. Он страшно закричал и очнулся.
— Бедненькая! Мне так тебя жалко. — Мать обняла ее. — Может, тебе нужно обследоваться? А этот… Володя твой… Ну тряпка!