Пьер Пежю - Смех людоеда
— …Нет, никто в точности не знает, на что способно тело, — продолжал Кунц, — как оно может воздействовать на другие тела или на себя самого, используя очень непостоянное количество энергии, которую собирает, направляет или тратит… А душа, то, что мы должны решиться называть душой, рассеяно в огромном числе атомов этого тела. Душа — материальна! Она размещается у меня в животе, в моих руках, в моих ногтях! И душа приблизительно знает, чего хочет, лишь начиная с определенной ступени формирования. Это происходит очень поздно. Этого может так и не случиться… Но душа часто пребывает в состоянии совершенно неясном, обреченная на полнейшую неопределенность, нерешительность… Не представляйте себе душу как сердцевину, ядро, сущность… Думайте о ней, как о возможных сочетаниях… Нет сущего — есть становление, зависящее от случайных колебаний, легких, как хлопья снега. Нас увлекают дуновения, легкие сквозняки. Когда мы объясняем свои поступки, ссылаясь на примитивные причины, почерпнутые из нашей убогой, скудной личной истории, в этом есть нечто нелепое! Прекратите искать сердцевину, прекратите искать ядро. Существует множество центров, и все они расположены вне центра… И все оказывают влияние. И каждая личность — особенная, одновременно и незаменимая, и вовсе не безусловная. В ней нет абсолютной необходимости так же, как в любом отбросе, любом произведении искусства, любом преступлении! Так что согласитесь воспринимать каждую личность как… загадку, тайну… Некоторые из вас вменяют себе в обязанность думать о человеке, о человеческом существе… Это вполне естественно для вашего возраста. Хорошо, допустим: человек то, человек это… Но постарайтесь все-таки представить себе гуманизм, который был бы вместе с тем и «энигматизмом»[14]. Да, тайна, загадка! Каждый человек — это вопрос, формулировка которого не может не быть очень странной. Впрочем, без загадки, без тайны нет и любви! Все, что я могу по-настоящему полюбить в другом — и есть его тайна, вопрос, который его точит, и который его изматывает, и который он повсюду за собой таскает, и который он никогда не сможет сформулировать самостоятельно, и который я еще менее способен сформулировать за него!
Я пытаюсь понять, что говорит Кунц. Но меня отвлекает присутствие Клары, хотя она сидит тихо. Может, я спятил? Готов поклясться, что с самого нашего прихода ее с Кунцем соединяет линия высокого напряжения! Они сидят в разных концах комнаты, но Клара прикована к губам Кунца, а тот и взглядом ее не удостаивает. И все же кажется, будто он говорит только для нее, очень медленно, выговаривая слова отчетливее обычного. Какие же знаки, какие послания, отправленные телом Клары, он уловил? Меня она так часто слушает вполуха — а сейчас старается ничего не упустить. Должно быть, на обольстительные разглагольствования преподавателя у нее накладываются картинки Кунца-воина. Но самое нестерпимое — и эту деталь замечаю только я! — то, что и он и она одеты в черные водолазки!
Так что немного погодя, в самый разгар споров, я решаю уйти. С меня довольно! Максима невозможно оторвать от сборника Уильяма Блейка, который он заглатывает в соседней комнате. А Клара сухо сообщает мне, что желает остаться здесь как можно дольше, а потом одна доберется до дома.
— Иди, Поль, прямо сейчас уходи и, пожалуйста, не уговаривай!
Однако и после этого мы с Кларой, старательно избегая упоминаний об этом эпизоде у Кунца, неплохо проводим время вместе. Не слишком сближаемся, но понимаем друг друга, а иногда чувствуем и настоящую приязнь. Люксембургский сад, Пер-Лашез, берега Сены — немало мест соединились в моем представлении с ее рассказами о детстве, о зимних прогулках с отцом. Некоторые из них связаны для меня с картинами рождений или агоний, при которых Клара присутствовала и о которых говорила. И я все еще слышу, как она твердит мне, что ни за что не останется жить в Германии, что намерена последовать совету отца и поездить по свету.
А сейчас она вытаскивает из сумки фотоаппарат.
— Я знаю, Поль, ты этого не любишь, но это сильнее меня. Мне нравится смотреть на вещи и на людей через мой хрустальный шар. Увидеть, что кроется под мертвой кожурой. Может быть, это станет моей профессией!
И Клара уговаривает меня сфотографироваться у ног королевы Батильды, о которой я в конце концов ей рассказал.
В последние дни своего пребывания в Париже Клара не подает никаких признаков жизни. Однажды вечером, уступив непонятному предчувствию, я решаю зайти к Кунцу. Клара чувствует себя совершенно свободно в книжном замке Господина К. и в наилучших отношениях с Диотимой. Меня встречает рассеянно. Потом говорит, что через три дня уедет из Франции, но зайдет со мной проститься в «Три льва», конечно, а как же… Должен признаться, что мне в ней нравится и эта манера исчезать — ненадежное обещание будущих встреч. «Прощай, моя красотка!»… A Long Good Bye![15]
ВИХРИ
(Париж, весна 1968 года)
Наконец что-то происходит. Я целую ночь выворачивал булыжники из парижских мостовых. Вокруг меня, в воздухе, пахнущем гарью, мокрым песком, бензином, помойкой и цветочной пыльцой, разлито неясное возбуждение, повсюду копошатся взбудораженные тела, длинная цепочка черных рук передает камни, которые складывают друг на друга до тех пор, пока улицы не встают вертикально. Молодые парни в белых рубашках, с растрепанными волосами, а напротив них — бьющий копытами отряд жандармов, ждущий сигнала к атаке.
Для того чтобы добывать камни из мостовых, я вооружился одной из чугунных решеток, которыми окружают деревья на бульваре Сен-Мишель. Я использовал ее сначала как кувалду, чтобы ломать асфальт, потом как кирку и рычаг, чтобы выдергивать зубы из гнилых челюстей улиц. Я усердствовал, потел, надсаживался и задыхался. Металл ударялся о камень, высекая искры. Горели костры из досок, мелькали отблески света, было очень шумно, и напряжение, казалось, можно было потрогать руками. Булыжники вперемешку с самыми разнообразными предметами, щитами, оградами, кузовами автомобилей сложились в большую горизонтальную скульптуру. Перед рассветом — внезапная атака, удары, крики, кровь, глаза, обожженные слезоточивым газом.
На наше счастье, мы с Максимом оказались в нужном месте в нужное время. Как и многие другие.
Вот уже которую неделю я только и делаю, что день и ночь шатаюсь по Парижу на пару с Максимом — все таким же забавным, высокопарным, задиристым треплом. Иду рядом с ним молча, подмечая всякие подробности и совпадения. Я все время настороже и готов его защитить, если его проделки повлекут за собой неприятности. Максим пьет много вина. Я, скорее, трезвенник, но у меня есть собственные способы захмелеть.
После нескольких попыток поступить в другие места, я теперь учусь в Школе изящных искусств, но я не слишком усердный студент. Если бы не поддержка некоторых преподавателей, меня бы уже исключили. И все же я здесь многому научился: например, избавился от свойственной мне с детства привычки яростно черкать, малевать, скоблить. В отличие от «подающих надежды» художников, энергично выступающих против наставников и самого заведения, я с удовольствием осваиваю классические приемы. Я могу до отупения подчиняться всем техническим требованиям, потому что мастерство, приходящее вместе с ними, дает мне облегчение от неопределенного недомогания.
Я настолько же опасаюсь спонтанности, насколько и радикальности. Однако мне, как и в лицейские годы, трудно усидеть на месте. Я испытываю постоянную потребность в воздухе, в скитаниях и встречах, и мне нравится ночами слушать, как Максим декламирует длинные отрывки из поэм или политических текстов, которые торжественно плывут в безграничном пространстве, расположенном между его молодой памятью и старыми декорациями Парижа. Он декламирует, горланит, бормочет, шепчет, а нас тем временем уносит течение. Мое молчание в заговоре с его упоением.
У меня так давно нет никаких вестей от Клары, что я почти перестал о ней думать. Не знаю, где ее искать, и мне совершенно этого не хочется. Смех девиц, которых Максим подцепляет в барах, стирает из памяти ее лицо. Некоторые из этих девиц потом часть ночи шатаются с нами. По шкуре молодежи пробегает дрожь. Неслыханная дерзость и поверхностный задор помогают с легкостью заводить знакомства.
Вот так и вышло, что под конец наэлектризованного дня мы с Максимом оказались на кромке событий. Да, что-то происходит. Странная тишина. И вдруг на том самом бульваре, по которому мы так часто ходим, видим толпу в темных мундирах. Движение прекращено, полицейские фургоны перегораживают улицы. Навстречу идут приличные с виду студенты в распущенных галстуках, они выглядят потрясенными, кричат, возмущаются.
Нам объясняют: других студентов только что арестовали, грубо затолкали в машины с решетками. Толпа трясет фургоны, колотит по железным бортам.