Виктор Андреев - Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий
Не было покоя душе Вождя.
«Как же они посмели? Почему поторопились? Хотели показать, что они и меня могут ТАК? Поспешили. Как они поспешили!»
Вот они стоят вокруг. Живые. Слетелись, вороны. Злорадствуют: мертвому уже не отомстишь — опоздал.
Не отомстил. Простого дела — и то не смог довести до конца. Кому же он говорил о задуманной мести? Никому… Или однажды — случайно, неосторожно — все же обмолвился? Когда и кому? Вспомни. Вспомни же! Иначе никогда не будет покоя твоей душе.
Но душе все равно не будет покоя…
«Как же они посмели? Кто из них задумал стать — первым? Думают: сильные. Ошибаются… Верные соратники. Преданные. Вот их преданность — предали меня».
Вождь плакал. Пусть все видят. Еще отольются мышкам кошкины слезы…
Мертвому — хорошо. У него нет времени, он отмучился, всё у него — в прошлом.
У многих всё будет в прошлом…
Вождь плачет. Не отомстил, не успел. Слезы бессильной ярости текут по его щекам. Это — настоящие слезы. Те, что могут сжечь, могут выесть глаза. Он и свое бессилие сделает силой своей.
«Пусть, пусть они ВСЕ видят. Пусть ВСЁ видят. Пусть запомнят слезы мои на всю жизнь. Недолго им уже ждать…»
Последний советский гражданин…
Как чудесен был вкус утра…
Не хватало только соловьиного пения.
Ну-у-у… ну что же, допустим: утро было чудесным — у меня еще были какие-никакие, но все-таки деньги. Весеннее солнце заливало город. И тут за углом — вот ведь радость! — пивной ларек. И никакой тебе очереди! Тот, кто понял меня сразу, — тому я не стану описывать свое состояние; а кто не понял — тому и объяснять нечего и не для чего, все равно не поймет.
Но радость моя была, оказывается, преждевременной.
— Пива нет! — как серпом, резанула молоденькая продавщица. Потом пояснила сочувственно: — Не привезли еще. Но обещали: скоро. Потерпи, сердешный.
Душе моей было уже невмоготу выдерживать тяжесть тела. Я рухнул на скамейку.
…Открыл глаза. Подо мной — доски скамьи, надо мной и вокруг меня — покой, тишина, полумгла. Я сидел в небольшом сквере, посреди площади. Удивительно, до чего тепло было! Крупной ртутью катился по моему лицу пот.
Какой-то человек неподвижно сидел на скамейке совсем неподалеку от меня. Я тяжело поднялся и подошел к нему. Человек был неживой. Памятник.
«Cal-de-ron-de-la-Bar-ca», — прочитал я по слогам.
Курить мне не хотелось — во рту словно наждаком терли, — но я вытащил мятую пачку «Беломора» и дрожащими пальцами вставил папиросину в рот. Долго не мог зажечь спичку — видимо, мысли одолевали.
Вокруг, как назло, — ни души. Утро хоть или вечер? У кого спросить?
Решил обойти площадь. Невысокие, чистые дома с затейливым орнаментом. Легкие, будто парящие в воздухе, балконы. Первые этажи — сплошные витрины: прозрачные, манящие. А там, внутри, за стеклом — Боже ж ты мой! — что за дары моря и земли, что за чудеса! В жизни такого изобилия жратвы не видывал! Повернул голову направо, на бело-розовом красивом здании прочитал: «Teatro español». Постоял, раскрыв рот. Чертовщина какая-то! И еще эта странная волнистая линия над буквой «n»… Но — дальше…
А дальше — меня, как магнитом, притянула к себе стеклянная дверь. В носу защипало, защекотало. И среди восхитительных запахов — один знакомый, особенно влекущий, столь долгожданный!
Я открыл дверь.
«Мысль изреченная есть ложь», — сказал поэт. О, не верь, не верь поэту, читатель! Верь мне! Сейчас я изреку тебе самую что ни на есть правдивую истину: я оказался в раю.
Я медленно оглядывался.
Рай был бел, зеркален, просторен. Небосвод его был безоблачен, звезды его были огромны.
Ослепительно яркий свет, отраженный в бесчисленных зеркалах, резал глаза, но я увидел… Сперва я увидел себя: преломленный стеклами зеркал, я был подчеркнуто уродлив; однодневная щетина на лице лезла напоказ из всех отражений. Уютный зал; у стены — несколько столиков, за ними — несколько мужчин. В узких бокалах чистым янтарем вспыхивала в электрическом свете желтая пенистая влага. На тарелках — крупными темными виноградинами — лежали маслины. На ближайшем ко мне столике в серебристой сковородке шипело и пузырилось маслом что-то совершенно непонятное; рядом, на одной тарелке нежно-кровавым отсветом поблескивал тонкий кусок ветчины, на другой — в соседстве с бледно-желтым ломтиком лимона, темнели студенистые холодные кусочки. «У-у-устрицы!» — прокатилась по мне волна от горла до самых пяток.
За длинной стойкой, начинающейся почти сразу от двери, возле витого медного крана стоял горбоносый, черноволосый красавец в белоснежной рубашке с короткими рукавами.
Я (помогая себе руками) сел на вертящийся табурет за стойкой, сглотнул слюну, вытащил из кармана свои кровные. Смуглолицый красавец недоуменно посмотрел на рубли и придвинул их обратно ко мне.
— Сеньор… — сказал он ласково, и я понял, что если меня, возможно, бить и не будут, то на улицу вышвырнут непременно. И я сам — по собственной воле! — стараясь держаться прямо и ступать твердо, удалился из рая. И даже не оглянулся на обретенное и утраченное в один миг.
— …Так, твою мать, развалился тут фон-барон, а людям, бля, и сесть негде!
О, великий могучий русский язык! Великий (ростом), могучий (в плечах) парень стоял надо мной. С кружкой! В которой — одновременно бледная и мутная — плескалась желтая влага.
Привезли!
Первую кружку я осушил залпом. Со второй присел на скамейку, чтобы выпить уже «с чувством». Широкоплечий парень (мой спаситель!) лениво обнимал левой рукой щуплого старичка. Тот возбужденно бормотал:
— Сейчас вспомню… погоди, погоди… И если вспомню — еще кружку ставишь, так? Не обманешь? Сейчас… погоди… Вот: «Последний советский гражданин на голову выше любого высокопоставленного буржуазного чинуши, влачащего на своих плечах ярмо капиталистического рабства». Слово в слово! Именно так товарищ Сталин и сказал. Можешь не проверять… хотя где ты и проверить-то можешь?..
Расплескивая пиво, парень хохотал во все горло:
— Ну ты, отец, даешь! Голова! Чего знаешь-то! Надо запомнить, шефу сказать. Пусть в офисе плакат повесит. Ох, не могу! Ну-ка, повтори… Последний советский гражданин, говоришь? Ну ты даешь, папаша! Молоток! Сейчас принесу, как обещал. Уговор, он ведь дороже денег… Это я знаю. Ох-хо-хо! Ну, чистая умора!
Старичок блаженно жмурился и сопел. На губах его пузырилась не то пивная пена, не то слюна.
Какой-то худой рыжебородый мужчина, в грязно-серой расстегнутой рубашке с закатанными рукавами, поставив ногу на скамейку, декламировал стихи:
Мадрид, Париж, Берлин, Варшава,
Россия — громкая держава,
Вся умещается в груди.
Снега, дожди над крышей ржавой…
Вставай со славой и — иди!
Куда?..
Старик, уже задремавший на скамейке, вскинул голову:
— К-куда? Да. Куда ты зовешь нас, дорогой товарищ? Знаешь ли ты путь, по которому должна идти Россия? Не зна-ешь! Вот то-то и оно! А зовешь! А знаешь ли ты, что императрина Екатерица заключила перетурие с мирками? Тоже не зна-ешь. И ничего-то вы, молодые, не знаете… — И снова, с пузырями на губах, задремал.
…Чудесен был вкус у воскресного пива. И чудесным было весеннее утро. Ну, а что до соловьев — то и Бог с ними! Не закусывать же ими, честное слово. Пусть поют белой петербургской ночью для влюбленных и для романтиков. Всем и каждому — даже последнему советскому гражданину — должно быть хорошо на белом свете.
Карменсита, или осколок дня
— Ее пример — другим наука.
Но Боже мой, какая скука:
Она другому отдана
И будет век ему верна!
— О Господи! Вдобавок ко всему еще и Пушкина переврал!
Из разговора«Если-предчув-ствие-меня-не-обма-ныва-ет, — поднимаясь по лестнице, в такт шагам говорил про себя Валентин, — а-оно-меня-никогда-не-обма-нывает, — то-мне-здесь-отло-мится-по-хоро-шему… Вот-только-не-торопить-СЯ!» Валентин нашел нужную дверь, нажал кнопку звонка.
Он сам вызвался пойти к Светлане Борисовне, старшему бухгалтеру, хотя и не служил под ее началом. Она заболела, а надо было подписать кое-какие бумаги. Валентину Светлана нравилась… и к нему, кажется, она тоже относится с симпатией… Посему и было у него сейчас приподнятое, игровое настроение.
Дверь открыла сама хозяйка. Правой рукой она придерживала у горла ворот халата.