Юрий Дружков - Кто по тебе плачет
Потом, кажется на пятой плите, наверх стала ходить она и показывать мне, как я ее научил, куда, насколько подвинуть, где опустить.
У нее смешно получается: манит ладошкой плиту на себя, как не видимого снизу котенка, и что-то выговаривает губами, неслышно в рокоте металла.
Добрая моя лесная фея… Кажется, я был все это время насупленным и замкнутым, если не откровенно злым. И я благодарен ей, что ни разу мои настроения не вызвали у нее какое-либо противодействие, жалобы, капризы или упреки. Случись такое, наверное, стало бы нам двоим совсем худо, неизменимо плохо.
Ей, наверное, казалось: я так упоенно занят работой, кирпичами, цементом, что не стоит меня отвлекать. Лишь однажды она попросила меня подумать о другом деле: скоро настанет время скашивать гречиху, жаль, если пропадет…
Но вот на столике у меня только что начатая тетрадь. Снова я пишу дневник. Пишу — это верный признак выздоровления, жадной тяги моей к исповеди.
Началась она в тот хороший день, когда я вошел в дом. Не в обозначенную кирпичом схему, вошел в дом. Замкнутое стенами, потолком, дверями, окнами гулкое пространство. И ограничил это пространство я. Своими руками. Поставил, обозначил там, где его не было, где оно будет всегда, или очень долго. Я хожу по комнатам, где пока серый бетонный пол, грубые кирпичные стены, серый, но гладкий потолок, над которым нет еще второго этажа, нет крыши, но это все-таки дом, жилье, наш дом. На сером полу спрессованная дождями серая пыль. Но больше они сюда, ни дожди, ни снег, не попадут, разве что на лестничную площадку в разъем на потолке, ведущий на второй, пока воображаемый этаж. Пока. Он будет, второй этаж. Будет крыша. Будут уютные лампы на потолке. Будет паркетный пол. А двери уже открываются и закрываются. Плавно и мягко. Не скрипят. Я смазал петли маслом от моторов.
Одного больше не будет. Ощущения, что мы живем как мыши при чужом складе. Пригрелись в пустой комнатушке и выходим из нее, чтобы есть краденое. Может быть она, эта неотвязная мысль, и заставило меня ворочать камни, двигать машины.
* * *Сегодня у меня выходной день. Я сам его себе назначил. Утром показалось: не могу не остановиться. Чтобы отмякла немного железная сухость в плечах, отошло напряжение в ладонях, перестала болеть спина.
В башне устроил себе холодный душ, обрил щеки до неузнаваемости, надел свежую полотняную рубашку, новые джинсы, гуляй — не хочу.
— Может быть у тебя день рожденья? Скажи по-честному, я пирог испеку.
— Нет у меня дня рожденья.
— Тогда что?
— Ничего.
— Лентяй. Пошлю копать картошку.
— Дудки! Бастуем. Сегодня день общения с народом, с населением.
— Я у тебя население?
— Конечно. Толпа и народ.
Она улыбнулась:
— Тогда будешь помогать. Вот, разотри, как следует.
И подала медную ступку, где лежал чеснок среди нарезанного кубиками сала.
— Чтобы население твое не плакало, не роняло драгоценные слезы, натрешь это сам. А я займусь пампушками.
— Чем?
— Пампушками. Я затеяла украинский борщ.
— Ну, куда проще. Свекла…
— Простого ничего на свете нет… Подожди, я забыла добавить соль…
Она положила в ступку ложку соли, еще зачем-то лавровый лист и горошек черного перца. Я начал жвахать пешней по ступке с похвальным усердием.
— Да не колоти, неумеха. Три не спеша, пока не получится масло. Потом натрешь чеснок для подливы.
Она хозяйничала в кухне, будто у нее профессия такая — повар. На плите булькала кастрюля. В глубокой чугунной сковороде млела нарезанная соломкой свекла с помидорами, на столе сиял свежестью белый очищенный картофель рядом с хрусткой, тоже соломкой нарезанной капустой. Она достала из духовки приготовленное раньше тесто, и начала из него лепить похожее на орехи, смазывая каждый теплой водой. На вилке у нее намотана белая тряпица. Его она гладила каждый орешек, отчего все они блестели как отлакированные. Потом зажгла духовку и втолкнула туда гремящий противень с орехами. Взглянула на часы, открыла кастрюлю, смахнула в нее содержимое сковородки.
— У тебя девичьи руки, — не знаю почему заметил я.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что у меня вполне могут быть не молодые руки? — вскинула она брови, насмешливым выражением глаз, как бы говоря, что это невозможно, долго еще будет невозможно.
— Комплиментик выпрашиваешь? Девичьи руки, значит они у тебя… у тебя… — Хотел сказать, нежные, а сказал — трогательные.
Женщина посмотрела на свои руки, на меня. В глазах у нее были те самые, ни кем еще не пойманные чертики.
— Всё трогают, — пояснил я, чувствуя неловкость моих слов.
— Будешь работать, насмешник, слезы лить, пока я тебя не помилую… Чуть не положила капусту раньше картошки…
Потом она спровадила в кастрюлю капусту, потом натертый чеснок, а я растирал новую порцию, но теперь уже с одной солью.
В нашем вагончике снова густел упоительный запах печеного хлеба, ежедневный постоянный запах. И никогда не может он стать надоевшим и неприятным.
Она колдовала над пампушками. Снова гладила их влажной тряпицей. Взяла у меня то, что я натворил, добавила растительного масла и холодной воды, и всем этим полила большую тарелку, на которой дымилось печеным туманом ее рукоделие.
* * *Почему я так подробно пишу про этот украинский борщ? И в самом деле, творение великолепное. Пишу, сам себе улыбаюсь и ловлю на мысли, что будто бы откладываю, отодвигаю невольно рассказ о том, что было потом.
И что же было? Ничего страшного. Совсем ничего. И стоит ли откладывать, кого мне бояться? Мой дневник — моя тень. Читать его некому, стыдить некому.
— Все равно бабушкин борщ обязан постоять, отдохнуть. Его нельзя трогать и шевелить, пока сил набирает. А я тебя за это время, насмешник, постригу. Неприлично таким ходить, сказала мне лесная женщина.
Мы вынесли из кухни табуретку, меня покрыли чем-то белым, и:
— Вот когда можно тебе отомстить…
То ли руки ее закружились вокруг меня, то ли голова моя закружилась. Прикосновенья были так властно мягки, так повелительно заботливы и трогательны. Гибкая близость ее вдруг обожгла меня, первый раз обожгла. И я с трудом удержался, чтобы не прикоснуться губами к легкому аромату печеного хлеба, который шел от обнаженных ее рук, от прозрачной белой кофточки, склонившейся надо мной в кружении, в неодолимой нежности, в недопустимой нежности.
— Сиди прямо, не падай, — сказал в тумане близкий далекий волнующий голос.
Давно ли он стал таким волнующим? Беда ко мне пришла или радость? Понять не могу, но избавиться от непонятного уже не в моих силах.
* * *В ангаре, всю первую половину дня, пыхтел я у маленького немецкого трактора на резиновых колеса, прилаживая к нему навесную косилку. Это легко сказать навесную, попробуй навесить. Книги не было. На глянцевых листах картинки, чертежи, куда что приложить, где привинтить.
Я бросил такую затею. Подумал о стоявшей рядом ручной газонокосилке, и не решился. Как она будет косить? Валить гречиху на себя? Крошить в мелкую травяную сечку?… На технику больше не хватало усердия, но пришлось подойти с поклоном к механической тележке, знакомой тоже по московским бульварам. Тележка стала ручной за двадцать минут.
В подсобке оранжереи забрал косу и грабли, кинул их в кузовок тележки, поехал на электростанцию, чтобы включить рубильник «производственный корпус». И направился к фундаменту этого корпуса, где надо было распечатать вход в подвал.
Я снял деревянный щит, покрытый пленкой, сдвинул его и спустился вниз. Открыл дверь, нажал выключатель справа на стене. Передо мной возник мерцающий кафелем коридор с дверями по всей длине.
По схеме я знал, что в наружных стенах подвала есть четыре открываемых люка. За двумя из них поставлены ленточные транспортеры. У двух других — металлические наклонные желоба. С транспортерами возиться не хотелось, я нашел кладовку с простым люком и открыл его массивную дверцу рычагом. Снизу.
Теперь можно ехать на гречишное поле, как записано в оранжерейной тетради. А поле размером с небольшой огород…
* * *Я заглушил мотор тележки, взял косу, примерился к ней, а мне почудилось, тележка стрекочет. Неостывший мотор слабо стрекочет. Хлопнул о кожух рукой, отошел — стрекочет. Оглянулся вокруг и замер. Нежно и тонко стрекотал весь воздух вокруг. Так стрекочут волосы на голове от расчески, так стрекочет нейлоновая рубашка. Но чтобы так стрекотало поле, я не видел. Звук был чарующий. Кофейно-красную гречиху слегка поглаживал теплый ветер, в одну сторону, к лесу, казалось, ей передалась краснота кедров, и она легонько, плавно, с величием кланялась им. А к небу от нее шел электрический разряд, волшебное стрекотанье меж небом и землей. Горьковатый аромат гречихи был как запах неощутимой электрической грозы, ароматом озона, током земных и небесных добрых сил.