Александр Илличевский - Матисс
Королев заплатил две сотни долларов за комплект анкет, усеянных рядами квадратиков, на просвет дававших водяной знак в виде курсива – Nobel Brothers Baku 1898 – под допотопной буровой вышкой, возле которой почему-то паслись три барана. Он аккуратно заполнял анкеты три вечера подряд, растягивая удовольствие. Отослав заказной зарубежной бандеролью в Голландию, в центр обработки информации, стал ждать избавления призывом: когда подойдет очередь полететь винтиком в дебри неизвестности – для пополнения комплекта обслуги на новой буровой платформе.
LXНеожиданным потрясением, но зато сам собой разрешился Гиттис, вдруг переставший отягчать Королева всеми тяжкими чувствами.
Однажды после сеанса в Киноцентре (по интернатской привычке, он ходил в кино, как в баню – раз в неделю) он встретил Лену, старшую дочку Гиттиса. Королев вызвался ее отвезти домой. Лена согласилась и наскоро попрощалась с подругой. В машине сказала, что хочет выпить пива.
– Где тут на Пресне подают «Гиннес»? – спросила она, открыто глядя на него с улыбкой. Ей было восемнадцать. За последние два года она превратилась из девочки в женщину. В ресторане болтала без умолку. Взвинченная матерью, среди прочего сообщила:
– Я люблю отца, но не уважаю.
… Ночью, полулежа в постели, благодарно запустив пальцы в волосы Королева, она тихо объясняла клокотавшей в трубке матери, что несколько дней поживет у подруги на даче.
На третью ночь он проснулся от жажды. Лена спала, разметавшись. Он нагнулся, скользнул губами по налитой, качнувшейся груди, лизнул твердый сосок. Девочка зашевелилась, повернулась, что-то пробормотала, – и взгляду его открылся курносый профиль, белесые ресницы, бровки, выкаченные веки. В ртутном свете уличного фонаря – рядом на подушке размещался профиль исхудавшего, осунувшегося Гиттиса… Он улыбнулся во сне – и брекеты, мешавшие им целоваться – проволочные скобки на зубах, о которые Королев оцарапал язык, – блеснули в полусвете, поразив своим видом, будто вынесенный наружу скелет.
Король вышел на балкон и закурил, едва попав спичкой о коробок – дрожали руки. Внизу, сидя на бортике песочницы, пьяный парень забубенно объяснял другу:
– Ты в армии не был. Да ты чё. В армии тебя бы научили.
«Мой мир полон насилия. И я тому виной», – пробормотал Королев, задыхаясь от слёз и дыма.
После этого случая Гиттис стал ему безразличен, однажды мысленно отплыв всей тушей в безопасную даль, – подобно облаку, полному града, только что смертно угнетавшему всю округу ледовыми, лягушечьими казнями, которым, казалось, нет конца и краю.
А Лена стала иногда заезжать к нему в гости от скуки, также и телесной.
КАРТОЧКИ
Вскоре Королев внезапно обнаружил, что его клаустрофобия приобрела угрожающую силу. Ему было тесно повсюду – спазм пространства спирал дыхание в туннелях метро, на эскалаторах, в очереди в супермаркете. Простои поездов в туннелях, терзавшие его, как медведь кусок сахара, медленные узкие лифты, в которых створки, прежде чем раскрыться, навсегда замирали вместе с сердцем, захламленные госучрежденческие высотки с низкими потолками (типа здания Госстандарта на Ленинском проспекте), под которыми небо наваливалось на плечи – и сумбурный, обманный план пожарной эвакуации, бледно скалькированный на миллиметровку, расплывался в глазах от страха перед тугими чулками лестниц, с которых уже сыпались в проемы и застревали разверстые в вопле тела; даже автомобильные пробки, особенно на Садовом кольце под Таганской площадью, – исчезли из его повседневности. Наивысший трепет у него вызывал туннель Третьего кольца, спускавшийся бесконечно под Лефортово. От одной мысли, что в нем может произойти авария, пожар – и пробка скучится так, что дверь в машине открыть будет невозможно, – толстая корка льда покрывала его скальп и постепенно спускалась к лопаткам.
Причем реакция его была не головная, а чисто физиологическая: прерывание дыхания, холодный пот, сердцебиение, сотрясавшее всю грудную клетку, отдававшееся в пятки, желание рухнуть оземь… Королев понимал, что ему следует срочно пойти к врачу, начать лечение, но вскоре ему стало интересно со своим недугом, болезнь увлекла его, потому что доставляемые ею новые впечатления выгодно остранили действительность…
Он перестал ездить в метро в часы пик, садился только в последний вагон, но все равно биение сердца наполняло его всего. Состояние это было похоже на похмелье, когда оказываешься подвешен на ниточке внутри себя и собственные движения укачивают наподобие карусели.
Клаустрофобия подвигла Королева срочно обновить заграничный паспорт – дабы разорвать давящую поруку замкнутости. Пока стоял в очереди в ОВИР, он вспомнил свой стародавний отъезд за границу. Вспомнил прокуренный коридор в здании на Старой площади, пенал кабинета-выдачи, где длинный усатый чинуша поигрывал пачкой тогда невиданного, еще магического Marlboro; как, встав, подобно динозавру, выбросив вперед всю свою суставчатую зыбкую долговязость, этот чиновник прогнал робкую женщину, каждый день нервно приходившую за групповой бельгийской визой. Королев вспомнил, как сам пятую неделю являлся на Старую площадь и понуро сидел, мутно вглядываясь в перспективу, полонившую воображение. Все тогдашнее будущее было чудовищно зашторено бордовым плюшем актовых заседаний, завалено ноздреватыми, составленными из картофелин и свеклы физиями вожаков и кооператоров, гипсовыми харями вернувшихся к отмщению сатрапов, пляской беснующихся бомжей и пиджачками новых сенаторов и партийцев. Он вспоминал – и понимал, что это прошлое будущее исподволь все-таки настигло его, что и сейчас хотя бы только знание о возможном бегстве может чуть его обезболить. Опричнина безысходности наводила не упокоение тоски, а такой градус опасности, что каждый день переживался подобно удачному приземлению самолета. Волна густого миража накатывала на все его аналитические способности, – и крах, провал доступной ощупи реальности – в открытый люк тщеты – обрушивался под челюсть. Надежда буксовала, как кошка в многоэтажном воздухе свободного паденья. Да еще гнело вокруг возбужденное кваканье дилетантов, параноидальные ставки оптимистов, вой держащихся зубами за перила недавних корифеев.
Пылавший Манеж до сих пор стоял в глазах Королева, пожаром 1812 года распространяясь над Кремлем, над латинским кварталом и Университетом. Дымный грузный Бонапарт, сложив руки, стоял в небе над Москвой – и беснующиеся огненные псы, подскакивая, лизали его ботфорты.
Далее, продвигаясь потихоньку вдоль стены коридора ОВИРа, Королев поплыл в воспоминаниях, подобно ребенку, увлекшемуся пущенной в ручей щепкой. Почему-то он вспомнил поездку в Киев, вспомнил сусально-витиеватую роскошь Лавры. По дороге к ней он встретил монаха, вышедшего в мир по какому-то делу. Глядя под ноги, с четками, весь сосредоточенный на том, чтобы не задеть, не смутить и не оскоромиться мирским, он одновременно лавировал в толпе и в ней растворялся. Это движение было очень сложным: отделиться, не выделившись. Так двигаются невидимки, истекающие зримой кровью… В Лавре Королев встал в очередь, спускавшуюся в катакомбы, где мощи монахов лежат в известняковых кавернах, подобно книгам на полках. Люди семенили гуськом, проход сужался до ширины плеч, духота стискивала грудь. Скоро он стал ловить горлом сердце, и приступ задыханья вышвырнул его обратно.
Наконец Королев догадался, что приступы его связаны с неврозом исторического масштаба, с отсутствием эсхатологии вообще.
И тут у него все и отлегло от сердца.
Но паспорт был уже сделан.
LXIIВообще, Королева не слишком заботила задача «прожить как все», поэтому на борьбе он не экономил. Сначала рассуждал приблизительно, лишь вырабатывая лишнюю энергию тоски, стараясь удержать ее до черты взрывоопасности. Даже не рассуждал, а наворачивал внутри себя пелену из ткани памяти и воображения, стараясь тем самым отдалить, закутать черный огонь тоски, который теперь прижигал его изнутри, распространяясь по всем закоулкам. На деле, Король был мужественным и заземленным человеком, он не стал впадать в мнительность. Не запил, не пошел ни в церковь, ни к доктору и не стал наобум принимать транквилизаторы, а купил баночку с тушью, десяток простых перьев, два плакатных, рейсфедер, чертежной бумаги несколько пачек – и засел выводить графические схемы своего тупика, пытаясь начертательной психологией нащупать иное измерение, способное подвести его к выходу.
На первых его набросках ничего нельзя было увидеть, кроме перечеркнутых нулей, которые он выводил на разный лад одним росчерком без отрыва, и в правом углу – пустые разграфленные рамки, в точности такие же он много лет назад привык чертить на листах лабораторных работ.
Занятие это его успокаивало и вдохновляло на выразительность. Он вычерчивал эти схемы, архитектурные выкладки памятных мест, засевших у него в голове вместе с драмой воспоминаний, – с отчаянием детальной тщательности, которая могла бы ужаснуть, если бы не доскональная правдоподобность воспроизведения реальности, недоступная расшатанному воображению шизоида. Причем внутренним критерием, по обнаружении которого следовало уже остановить работу, Королеву служила только та интуитивная мера достоверности, при которой изображаемое словно бы становилось меньше изображенного – и, вымещенное вместе с драмой, – отныне словно бы уже и не существовало. Во всех случаях основой ему служила его выдающаяся память, и если она подводила – он мог несколько дней подряд потратить на плутания возле, на рассматривание того или иного здания, городского объекта, – или, как это было в случае с велосипедом, – купить.