Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2013)
7
Сколько Юре исполнилось, четыре? Помнил отца? Помнил, — сказал тебе, — в золотом сиянии. Нет, — говорил грустно, — никакой мистики. Просто день, уцелевший в памяти, надо полагать, летний. И всего-то осталось: Юрочка сидел на полу, бодаясь с медведем-ковром, вдруг раскрываются двери, а с ними — солнце, входит отец, он хохочет (какой контракт он тогда заключил? Декор театра Гермейера? биржи?), хватает сына, потом натягивает шкуру — медведь зашевелился, зарычал...
А как испортил отцовские эскизы, неосмотрительно оставленные на столе? Нет, не помнил. Только со слов матери (спасибо, что рассказала). Юрочка, подставив пуф, вполз на столешницу и, сев по-турецки, перемазал чернилами все, что там было. Мать рассердилась, отец же обнял его, засмеялся, подбрасывая к потолку: «Будет художник! будет художник!»
А прогулки с рыбаками? Помнится, помнится выход суденышек из узкой и тесной речонки Псковы в реку Великую — они выплывали, чуть подкачивая смолеными бортами, хлопая парусиной, — лодки, дощаники, расшивы, тихвинки, мокшаны — с резными коньками навесцев, с выпиленными на бортах кругами, крестами, звездами — пахнет водой и рыбой — порожние бочки сушит ветер, позванивая грузилами бредня, морщит воду, дергает флажки, крутит махавки, бросает капли родной воды на лица — отец ведет тебя вперед, ставит на комель мачты — ты видишь белые крылья? — это беляны, как птицы, плывут там далеко.
Юрочка мог рассказать про рыбацкий лов вдруг, за столом с братчиками, как называл он принятых в доме, между печеной тыквой и безе (разве курицы перестали любиться в 1949-м?). Кто-то прибавит: «А гусянки?» Нет, гусянки не плавали у нас. Они плавали по Оке, Каме, кажется, Цне, по Москве-реке, на веслах, реже — под парусами. А может, потому говорил, что видел накануне пятна мазута на озере? И вместо толстухи-шняки, в трюме которой в лучшие времена умещались сорок бочек, — плоскодонки теперь — хилые, жалкие... Как животы послевоенных мальчишек.
Ты видишь лица друзей (какая разница, сколько прошло лет): Семенов — хорошо быть близоруким и дышать, долго дышать на стекла пенсне, потирая платком, — Афиногенов — сластокниголюбец — что ему? — он знал противоядие — даже когда всё сотрут с лица земли родной, всё вытопчут, можно укрыться в норе библиотеки и миловаться с буквицами какого-нибудь тысяча пятьсот теплого года, — Соллертинский (зачем он отпустил усы?) — нет, что ни говорите, а весело, когда рядом — хохотушка с щечками, моя Еленочка , — тебе жалко Православлева — полноватые люди чересчур впечатлительны — будет ворочаться, будет не спать в эту ночь.
Между прочим, ты долго не открывала Юре черную тайну: во всем виновато безе. Разве ты не помнишь лицо корреспондента, которого отрядила газета взять у Сокольского интервью? Ты великодушно потчевала его — шея тонкусенькая! — пока Юрочка что-то дочерчивал в кабинете, — и никак не могла понять, почему с каждым разжеванным бело-желтым кружочком лицо корреспондента делается печальнее, печальнее. Ты еще подумала — не пригорело? Наконец Юрочка бамкнул дверью счастливый, громкий — чуть не за плечи взял гостя дорогого — у него было правило: ликовать, когда в дом к нему приходили. Ты (признайся, признайся) иной раз тяготилась: ну, Юрчик, не хватит ли на сегодня?
Но молодой человек из газеты (представился: «Моя фамилия Спасибенок» — у Юры, ты заметила, клоуны скакнули в глазах) — гость особенный — наконец-то расскажут городу и стране, какие люди готовят зарю завтрашнего утра. Как вы, Юрий Павлович, начерчиваете план коммунистического города Пскова? Иногда тебе кажется, что всему виною Юрочкина бравада. Мог иной раз так гмыкнуть, что хватило бы на пятьсотстраничное «дело». Или собеседник был вглядчивый? Заметил, что Сокольского дергает будто зубная боль? Чуть морщится? Тень на лице? «Прежде всего (ты всегда наслаждалась Юрочкиным баритоном) мы не должны забывать, что Псков — древний город, много старше Москвы и — ха-ха-хах — Петрограда...» Ты всегда наслаждалась и смехом — боже мой, — когда он смеялся на улице — все тихо-пришибленные пялились на него, — но зачем, но зачем он сказал «Петрограда»? По привычке?..
Скри-поскри-скри-поскри — зацарапало перо Спасибенка, нет, ты не говорила Юрочке, что два года ты не могла спать, только прикрывая глаза, ты слышала, ты слышала скри-поскри...
Он просил тебя показаться светилам — знал, что плохо со сном, а ты спорила, ты говорила, что, наоборот, ему надо ехать — и только в Москву, — потому что бывало так, ты видела, он сидел за письменным столом, с белыми губами, с лицом нехорошим. Ты думала сначала, что он просто расстроен, — нет, это игла, которой шевелили в сердце.
Почему ты его не привезла, почему ты не привезла в Москву?
8
Только пусть не болтают, что он замирился. Его вычеркнули из своего города на двадцать лет? Ну так двадцать лет — срок ничтожный. Реставратор шагает веками — он говорил, и любимые клоуны скакали в глазах — и потому ты смеялась, но не могла догадаться, на что намек. Ты думала: Юрочка постарается если не забыть, то отвлечься — разве не удивительно было работать в Ораниенбауме? А спасать Петергоф? Снова, как в пору их медового месяца (хотя и не медовой жизни), полезть на шпиль Петропавловки? Только он тебя («ну куда ты, толстушка?» — почти обидишься) не позовет. А твоих робких слов коллеги его — «у Юрия Павловича, кажется, сердце» — не услышат. Или просто слоняться по Эрмитажу — он не отказывал себе и другам своим в царском праве — перед Сокольским раскрывались двери в Эрмитаж даже и в понедельник, когда посетителей туда не пускают.
Юрочка угощал роскошней «Астории», роскошней Елисеевского лучшей поры — пустые залы, которые вдруг заговорили, потому что были свободны от лишних говорунов, и разве самим не удивительно зажечь тысячи капель хрустальных светил? — и выглянуть из-за портьеры на торопящийся город, который не подозревает, что здесь, в мертвый день, — «оргия»! Кстати, Юрочка выхохотал такое словцо.
Перед какой Мадонной плакала Еленочка? (Она тебе много позже признается про выкидыш.) Как — ну вспомни — перед натюрмортами Снейдерса с дичиной, окороками, кровяными колбасами, рыбищами, еще топырящими жабры, острил про жратву Православлев? А Юрочка, встав на колени, чтобы показать вам тридцать пород паркетного дерева в георгиевском зале? Как Мишка Соллертинский признался, что у него в первое посещение Эрмитажа в 1939-м стибрили кошелек из заднего кармана брюк, а после войны он сдуру оставил очки на каком-то эрмитажном подоконнике. Семенов? Нет, Николая Николаевича уже похоронили, годом ранее. Ты изумилась, когда Юрочка, приехав в Псков, — прямо с вокзала — на кладбище (Николай Николаевич лег на Мироносицком, рядом с матерью), — но больше Юрочка никуда не пошел — только посмотрел быстрым взглядом на Николу с Усохи — и сказал тебе черство — мы едем сегодня же. Ты переспросила. А он — кажется впервые — закричал на тебя.
Нет, в Эрмитаже они не уставали. Пусть Православлев подволакивает ногу (после инсульта), подхрамывает (нога начнет года через два гнить в диабете), но ведь смеется, когда Афиногенов подкалывает Юрочку: скажи, ты ночевал в Эрмитаже? В саркофаг к мумии ты ложился? А Браиловскую (эрмитажная бухгалтерша центнеровая, со слоновой болезнью и помазком татарских усов над верхней губой) ты целовал? Исключительно — я признаюсь вам — исключительно — сколько тогда было лет Юрочке? — пятьдесят девять? пятьдесят семь? — исключительно в щечку.
В наши дни многие жалуются: его душили. Плюньте. Разве представляют опасность пожиматели рук? Снашиватели костюмов? Трибунные заики? Потребители кипяченой воды из графинов? Пережевыватели слов и обедов?
Не дали придумать город. Разве можно теперь передать эти виденья? Город, который сбрасывает шкуру уродца, который оживает, как Лазарь, — а ведь были уже на Лазаре пятна гнили, и разве на Пскове их меньше? Хорошо, — говорят оптимисты, — но остались картоны: двести сорок четыре эскиза с видами Пскова, исполненных реставратором Сокольским в зимние месяцы 42-го, самого страшного года питерской осады. После того, как он маскировал город, приходил — и нет, не лежал, как другие, чтобы хотя бы меньше хотелось есть, не перебирал в больной памяти, что надо было бы успеть запасти, когда еще, например, в августе в магазинах было полно рыбных консервов, — нет, у него был военный паек, было одиннадцать бутылей с рыбьим жиром (догадался схватить в аптеке на Лиговке), была самодельная коптилка, были карандаши, была ты.
Сейчас говорят: Сокольский — выдумщик — да, обаятельный и к тому же умелый — но его реставрация не вполне, кх-хк, научна. Ему, говорят, город приснился, но почему, даже если это красивые сны, они должны стать руководством, так сказать, к действию? К тому же следует возводить дома, например, культуры...