Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2004)
— Память от одного бандера — на всю жизнь. — Он вынул палец, тщательно обтер его носовым платком и аккуратно надел белую шляпу. — Значит, ты сын крысолова. А я свою совесть в детстве съел с соплями. — Он тихо добродушно рассмеялся. — Не бойся: я не убийца. Я вор. Меня любят, и мне многие помогают. Мужчины, женщины, дети — все считают за честь помочь Белому Цою. Даже маленькая царица. Правда?
Цвета схватила меня за руку и поволокла к выходу.
Был жаркий исход лета. Мы сидели в проволочных зарослях донника на берегу мазутного озера, спиной к высокой железнодорожной насыпи, над которой в выжженном небе истомно гудели провода.
— Только ничего не рассказывай отцу, — глухо попросила Цвета.
— Он знает про Белого Цоя.
— Ничего он не знает. Белого Цоя боятся все цыгане. Он отмороженный, как у нас говорят. Кот-в-шляпе боится его до икоты.
— И ты?
— И я. Старуха молчит. Я всю ночь шептала ей про Белого Цоя, но не услыхала от нее никакого совета. Она не пойдет против Цоя. Она не хочет, чтобы я была чистой цыганкой, но я должна добиться этого сама. Так она считает. Она мне в этом не помощница и не советчица: против семьи она не пойдет, иначе навсегда останется одна. Времена-то изменились… Даже если здесь появятся другие цыгане, еще неизвестно, захотят ли они иметь дело с царицей. — Она решительно встала. — Пойдем купаться.
В тот день мы больше целовались, чем купались и загорали. Тело ее было так горячо, что на моей коже оставались ожоги, которые Цвета зализывала своим целебным языком.
Когда пришла пора собираться домой, она вдруг спохватилась:
— Отвернись: у меня выросли сиськи.
Я смотрел на нее с улыбкой.
— Покажи.
Она тоже улыбнулась — печально.
— Мужчина берет, а не просит. Но я тебе и это прощаю. Ты поможешь мне, если что-нибудь… если Белый Цой…
Я кивнул: да.
Она развязала платок, которым обвязывала грудь.
Поздно вечером мать открыла Цвете дверь и отступила в сторону в легком ошеломлении: на девушке было белое платье, а пахнущие сандаловым маслом волосы зачесаны набок, чтобы всем была видна раскрывшаяся полностью и чудесно благоухающая роза там, где у других женщин находится левое ухо. На ней были туфли на высоких каблуках, смуглую высокую шею обхватывала белоснежная нитка жемчуга. На сгибе локтя висела тонкого плетения корзина, накрытая свежей холстинкой. Отец подал ей руку и помог подняться по узкой лестнице на второй этаж, в мою комнатку.
Сверкая глазами, змеясь тонким телом и раскачиваясь на каблуках, распространяя запахи сандалового масла и только что распустившейся зрелой розы, она явилась бредовым видением в моем жилище с дощатым полом и низким потолком, оклеенным белой бумагой, осторожно присела на краешек тахты, поставила на пол корзинку и, взяв из стоявшего у письменного стола ведра крупное красное яблоко, хищно впилась в сладкую мякоть — сок потек по щекам и подбородку.
Повинуясь ее безмолвному приказу, я достал из корзинки бутылку шампанского и два бокала.
— Мне лучше ни о чем не спрашивать?
— Лучше. — Она встала, подняла бокал. — День гнева… Господи! Будь прокляты все девы цыганского мира! Будь проклята Нэрэзбэ этой жизни!
Выпив шампанского, она скинула туфли и сказала, глядя мне в глаза:
— Отныне мы муж и жена. Если ты этого хочешь, то я этого хочу в тысячу раз сильнее. Не осквернится тело без соизволения души. Можешь не выключать свет, милый.
Через час она очнулась.
— Что это ты бормотал, на каком языке? — прошептала она, водя кончиком языка по моим губам.
— Mollior anseris medulla, — пробормотал я, — целоваться с тобой хочу я, с нежной, нежной, пуха гусиного нежнее…
— Medulla… — Она села в постели. — Мне пора. Нэрэзбэ, конечно, догадается, что я была у тебя: от меня пахнет другой жизнью, и никакое мыло тут не поможет.
— Жена возвратится к мужу.
— Клянусь, — прошипела она по-змеиному.
Ночью был ограблен самый большой в городке магазин, где были два привлекательных отдела — ювелирный и меховой. Милиция, заранее извещенная о преступлении Котом-в-шляпе, успела вовремя, но перестрелки избежать не удалось. Белый Цой в упор застрелил дружка Кота, но был схвачен с сообщниками. Одному из них, впрочем, удалось улизнуть.
— Как сквозь землю провалился, — рассказывал за ужином отец, обращаясь то к маме, то ко мне, то — изредка — к Цвете. — А он-то нам пригодился бы. Не то чтобы главная фигура, главных-то мы взяли, — но интересная: эта фигура проскользнула между решетками на окнах, выходящих в задний двор, отключила сигнализацию и открыла дверь изнутри — входи и хозяйствуй! — Он поднял руку, останавливая Цвету, которая хотела вставить слово. — Когда мои ребята ворвались в цыганский дом, один из подручных Цоя, похоже, пытался убить старуху, но у него не получилось. Тогда он принялся сдирать с ее пальцев кольца и перстни, но и это у него не вышло… Я только хочу сказать, что исчезнувшему помощнику Белого Цоя грозит опасность. Поскольку Кот погиб, Цой валит на него и на таинственного героя, который с этой минуты обречен если не на смерть, то на семейное проклятие. — Он перевел взгляд с мамы на Цвету. — Ты действительно хочешь пожить… то есть — жить у нас?
— Да, — сказала она. — Если можно.
— Конечно, — сказала мама, густо покраснев. — Вы можете жить наверху. Там только нужно поставить другую кровать. Широкую.
Среди ночи она призналась:
— Прежде чем идти на ограбление, было решено на семейном совете, что меня нужно замазать наконец. Обручить с семьей. Кот предложил “трамвай”1, но Белый Цой заявил, что дело слишком важное и поэтому он сам берется сделать из меня “барашка”2. Это вторая причина, почему я пришла к тебе вчера.
— А первая? — задыхаясь от боли, спросил я с трудом.
— Первая — самая чудная. Я люблю тебя. Я хотела, чтобы ты стал не только моим первым, но и единственным мужчиной. Так бывает?
Я проснулся — Цветы рядом не было.
— Цыгане ушли, — сказала мама. — Несколько повозок с женщинами, детьми, тряпьем… Они что-то громко кричали, проносясь мимо нашего дома. Кричали как сумасшедшие. Но они всегда так кричат, даже если говорят о погоде или…
— Где Цвета?
— Она побежала…
Я начал соображать.
— Старуха Нэрэзбэ была среди тех, кто уезжал?
— Ты думаешь, что она…
Я бросился на улицу.
Произошло то, что произошло, то, чего Цвета, наверное и даже наверняка, боялась, но мне не открывала. Может быть, потому, что человеку иной крови было бы трудно понять или поверить в это, а может быть, из страха перед словом: безымянное зло страшно, но бессильно. Она догадывалась, что семья попытается отомстить беглянке. Вероятно, кое-кто из женщин считал ее виновницей беды, случившейся с мужчинами, которых перехватала милиция, и хотя уже каким-то образом стало известно, что Белого Цоя выдал Кот, девушку винили в том, что она отвергла “обручение” с семьей и, будучи участницей дела, избежала участи остальных. Более того, нашла приют и защиту в доме главного врага — начальника городской милиции Дембицкого. Наверное, она давно исподволь готовилась к этому шагу, недаром же они столько лет были вместе, младший Дембицкий и Цвета. “Ты можешь учиться в школе и выйти замуж за русского, — говорила Рыжая Лиля, вдова Кота, — но даже если цыганка станет царицей в России, она не имеет права переступить через кнут, лежащий на земле”. Дерзкая девчонка слишком многое себе позволяла, пользуясь снисходительностью похотливого Кота и покровительством живой мумии Нэрэзбэ. Старуха всем надоела. В конце концов, нельзя же всю жизнь таскать с собой в этой жаркой и безжалостной человеческой пустыне кусок доисторического льда, тратя все силы на сохранение его в первоначальном виде, — кусок льда со вмерзшей в него общей памятью, которая уже давно никого не спасает от тюрьмы и сумы, — в то время как собственная память с каждым годом сокращается до перечня утрат и стоит не больше писка котенка. Озлобленные женщины выкатили кровать-фрегат во двор и вытолкали на тротуар, после чего попадали на повозки и диким гортанным криком погнали лошадей прочь, прочь отсюда — куда угодно, ибо для цыган нет жизни, в которой нет жизни для цыган.
Цвета бросилась к разоренному цыганскому дому, в котором, как только из него выкатили старухину кровать, обрушился потолок.
Навстречу ей в предрассветных сумерках посредине пустынной улицы медленно катилась костлявая кровать, украшенная резными костями герцогини Ландольфской, черным провисшим пологом и расшитыми тусклым серебром занавесками. Катафалк. Когда кровать поравнялась с нею, Цвета раздвинула занавески и легко легла рядом с царицей. “Я пришла, — сказала она. — Я никого не предавала. Прости и прощай”. Да, я думаю, все именно так и было. Груда тряпья зашевелилась, и из темноты выплыла унизанная кольцами и перстнями рука. Девушка безошибочно сняла перстень, на ободке которого было вырезано: “Екатерине Великой от Екатерины Второй”. Она надела перстень на безымянный палец и со вздохом сожаления и облегчения склонилась к старухе, чтобы поцеловать ее на прощание. Госпожа Нэрэзбэ обхватила ее за шею могучими руками и прижалась к ее губам. Она вложила в этот поцелуй всю любовь и всю ненависть, всю силу, которую копила столетиями, чтобы чудовищно мощным движением языка втолкнуть китайское яблоко глубоко в рот Цветы, а движением руки по юному горлу вогнать сладкий позлащенный шарик в пищевод, откуда он, уже раскрывающийся, разворачивающийся, обрушился в желудок, смертоносным пропеллером иссекая нежную плоть в месиво, пока пружина не распрямилась до конца и застряла, врезавшись в глубину мягких костей таза, напоследок располосовав на узкие ленточки мочевой пузырь и превратив в крошево все, что отличает женщину от мужчины… Цвета была бессильна ответить на ее поцелуй, но неосторожная сталь задела ее сердце, где таился огонь пострашнее всех огней, — пламя окутало старуху с головы до ног, вспыхнули полог и занавески, тряпье и матрац, набитый превратившимися в порох саргассовыми водорослями, когда-то питавшими плоть любовников неистовой силой, но со временем, регулярно поливаемые сандаловым маслом, ставшими клейкой матрицей, которая хранила от смерти лишь форму прекрасного юного тела Нэрэзбэ, — форму, безжалостно не принимавшую расплывшуюся тушу старухи, лишавшую ее сна и покоя своей неизменной жесткостью, сравнимой лишь с жестокосердной и бессмысленной памятью одиночества…