Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2004)
Конечно же, мы не поссорились, и вскоре Цвета рассказала мне о жизни госпожи Нэрэзбэ, прерывая историю лишь уроками поцелуев, становившимися все более сложными и мучительными и усугублявшимися новым запахом, исходившим от моей подруги.
— Это запах крови, — с тяжелым вздохом объяснила она. — Раньше я была для Бога невидимкой, отныне же он начал охотиться на меня, учуивая по запаху. Он уже захватил мои сновидения и ведет себя как тигр в загоне с телками.
“Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью” — эти слова госпожи Нэрэзбэ знали цыгане всего мира, хотя никто и не мог хотя бы с точностью до столетия датировать выражение, которому воображение и молва приделывали крылья всяк на свой вкус и цвет.
Если она была стара, то, значит, не могла она избегнуть и юности. Однако предание и свидетели утверждают, что Нэрэзбэ никогда не покидала кровати-фрегата, отбитой в открытом бою у герцогини Ландольфской, кости которой, украшенные искусной резьбой, и доныне служат спинками кровати, позднее обсаженные поверху никелированными шарами (украденными в 1870 году в Пражском оперном театре). Спасаясь от испанской инквизиции, она чуть не угодила на костер, возженный для нее заботами Торквемады, но бежала в Германию, где во главе шайки головорезов наводила ужас на Пруссии Западную и Восточную.
В высокогорном сербском замке она со своей семьей восемь лет отражала непрестанные атаки янычар, но открыла врата своего сердца мусульманину, исполнившему в ее честь пятьсот чудеснейших песен любви, и уже вместе с ним еще пять лет держала оборону от турок и сербов, слагавших песни о бессмертной любви цыганки и воина Аллаха. Врагам помогло землетрясение, которое до основания разрушило замок, где спиной к спине и с мечами в руках ждали последнего боя двое последних защитников горной твердыни. Их опутали сетью, судили по законам человеческим, каковые что у христиан, что у мусульман равно немилосердны к вооруженным влюбленным, и вздернули на одной виселице. Госпоже Нэрэзбэ повезло: проглоченная перед казнью рогатая жаба застряла в горле и раздулась так, что, невзирая на все старания палачей, женщина осталась в живых. Возлюбленный же ее погиб.
Госпожу Нэрэзбэ отпустили на все четыре стороны, и вот тогда-то, как утверждают, она и произнесла последние в своей жизни слова: “Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью” — после чего, сжав в зубах китайское яблоко, легла на кровать-фрегат и около года без воды и пищи ждала, когда на нее наткнутся бродячие цыгане. С ними она снова исколесила Европу, пересекая границы с контрабандой, запретными книгами и революционерами, которых она прятала во всех полостях своего огромного тела. Точно таким же способом много лет спустя она спрятала в себе восемнадцать узников Освенцима, которые отстреливались от наседавших эсэсовцев изо всех отверстий ее туши вплоть до подхода советских войск. А после освобождения лагеря смерти она три недели рожала в советском военном госпитале, изумляя врачей и медсестер: за вялым трансильванским юношей следовал пожилой хасидский наставник, раскрасневшаяся молодая женщина, во чреве Нэрэзбэ разродившаяся девочкой, вылезала с младенцем на руках… Таких родов свет не видывал и никогда больше не увидит.
А двумя столетиями раньше, спасаясь из Румынии, где цыган продавали как рабов, она бежала на своей кровати в Россию, где ее вместе с названым братом купили в подарок императрице Екатерине Второй.
По мере приближения к Санкт-Петербургу цыганская парочка становилась от лютеющего холода все меньше и все белее, — в столицу доставили две красивые фарфоровые статуи, примечательные лишь тем, что у женщины вместо левого уха была прекрасная роза, а фаллос юного мужчины выдержал вес наполненного доверху золотыми монетами ведра, которое повесил на него ревнивый граф Платов. Скульптуры поместили в зальчике, примыкавшем к спальне императрицы, умиравшей от неведомой болезни. Заплаканные фрейлины и придворные дамы, посменно дежурившие у постели умирающей, находили утешение в соседнем зале, довольно успешно исполняя роль платовского ведра с золотом. Однажды ночью Нэрэзбэ неслышно вошла в опочивальню задыхавшейся императрицы, разметавшейся в жару на влажной постели, и проникла в тело государыни, внутри которого пребывала ровно девять дней. Екатерина выздоровела, и только после этого женщина с цветком вместо уха явилась пред ее очи. “Ты спасла мне жизнь, — сказала императрица. — Странно: благодаря тебе то ли во сне, то ли наяву я побывала в Испании и Германии, умирала от жажды в Египте и от любви в Сербии, где была повешена рядом с возлюбленным. Как бы там ни было, ты изгнала из меня смерть”. Госпожа Нэрэзбэ подарила ей фарфоровую жабу с рожками в виде короны, которую императрица с той поры держала на своем письменном столе. Государыня же подарила цыганке кольцо с надписью “Екатерине Великой от Екатерины Второй” и свободу.
Нэрэзбэ погрузили на ее кровать-фрегат и предали воле балтийских волн, прибивших ее к берегам Риги, где она несколько лет служила русалкой в цирке Меделя.
Сам старик Медель, удостоверившись в подлинности чешуйчатого хвоста, дал отставку всем прочим русалкам, возившим свои шелковые и каучуковые хвосты в чемоданах. Соперницы наняли убийц, но ни нож, ни пуля не смогли причинить ей вреда. И никому не удавалось извлечь из ее рта китайское яблоко — это был крошечный золотой шарик, искусно скрученный из звонкой и гибкой острой стальной ленты, которая, если яблоко проглотить, освобождалась от сдерживавшего ее меда горных пчел и, разворачиваясь, режущей спиралью иссекала внутренности в мелкое крошево, вызывая мучительную смерть. Находились мужчины, которые без ума влюблялись в прекрасную цыганку, владевшую секретом волшебного поцелуя, который навсегда запечатывал душу мужчины любовью, — и при этом оба холодели при мысли о китайском яблоке — страшной смерти, прижатой языком к нёбу, о погибели, которую было невозможно выплюнуть, ни проглотить, ибо это грозило мучительной смертью одному из возлюбленных…
Цвета стала бывать у нас в доме, и однажды маме — она была врачом — удалось осмотреть ее ухо.
— У нее прекрасный слух, — растерянно сказала мама. — И это действительно роза, которая, судя по всему, довольно скоро распустится в чудесный цветок. Тебя это радует, девочка?
— Я боюсь этого, — ответила Цвета. — Красота всегда сулит другую жизнь, которой я не хочу.
Отец лишь задумчиво кивал: видимо, он догадывался о том, чего боится эта тоненькая большеглазая красавица с ниспадающими на острые плечи пышными, тяжелыми, как летний дождь, кудрями.
Моя подруга жила в мире, которого я мог в любой миг коснуться руками и даже губами, но куда не был в состоянии проникнуть, чтобы стать своим. Впрочем, ни она, ни я этого и не желали.
Она учила ходить меня босиком по углям костра.
Полуприкрыв глаза и сосредоточившись, она крепко сжимала мою руку, и так мы молча стояли, пока не превращались в одно целое — с едиными легкими и одним ледяным сердцем, после чего смело ступали на раскаленные угли, не оставлявшие на босых ногах никаких следов. Так же сосредоточившись, она немигающим взглядом смотрела на лист бумаги в моих руках, пока он не вспыхивал, — я едва успевал отдернуть руки, чтобы не обжечься.
— Только не рассказывай об этом никому, — однажды попросила она. — Никто из наших не знает, сколько во мне огня. Каждая цыганка рождается с пламенем внутри, но благодаря семье излечивается от огня — гаданием, воровством, родами или водкой. А я коплю в себе пламя: боюсь, однажды оно мне пригодится, чтобы спасти свою жизнь. Поэтому я никогда не захожу ни в церковь, ни в мечеть, ни в синагогу, — наша семья объездила всю Россию, прежде чем осесть здесь, — в любом храме мое пламя может вырваться наружу, тем более сейчас, когда Бог начал охоту на меня.
Охоту на нее начали и люди.
— У них гости, — сказал за ужином отец. — У них всегда гости, но эти — особые. Белый Цой с братьями.
Он не стал объяснять, кто это такие, но в тот день я впервые увидел, что вместо записной книжки он сунул в кобуру служебный пистолет, проверив, заряжен ли он.
Утром, когда я зашел за Цветой, — за три года нашего знакомства цыгане привыкли не обращать на меня внимания, — первый, кого я увидел, был Белый Цой, сидевший в обществе Кота-в-шляпе и потягивавший дрянное вино из большой синей кружки. Он спросил о чем-то хозяина, после чего улыбнулся мне ровными рядами блестящих золотых зубов и, не убирая ног со стола, с полупоклоном в знак приветствия снял белую широкополую шляпу. На лбу у него была дыра, в которую он с той же улыбкой глубоко засунул палец и высморкался.