Владимир Некляев - Лабух
— А я никаких заявлений в милицию не подаю. И не подавал никогда.
— Тогда откуда заявление?
— У Шигуцкого спроси. Думаю, он вокруг этого большую шумиху поднять собирается… Националист пытался жида убить. Они теперь даже за жидов против националистов.
— И мы будем помогать им во власть выбираться?
— Будем. Потому что жидов все равно не выберут.
— Кто же мы после этого?..
— Лабухи. Как были мы, так и останемся лабухами, и никем нам больше не нужно быть.
— Но ведь это то, чего они хотят. Чего ждут от нас.
Ростик заглянул мне в глаза еще глубже, изумленно.
— Ты об этом задумался, Ромчик?..
— Задумываюсь понемногу… И что ты скажешь?
— Скажу, что совпасть с тем, чего от тебя ждут — большое человеческое счастье.
— Морда жидовская, — распрощался я с Ростиком. — На работу выходи, совпадать будем.
В коридоре, пытаясь сделать вид, будто случайно пробегала мимо, стояла, перебирая ножками, Зиночка. Немало она набегалась, пока подкараулила меня и неумело смутилась:
— Ой, вы здесь…
Зиночка смотрелась столь искусительно, что стоило забыть, как она чуть не насквозь пронзила мне пикой задницу. Я обнял ее за кукольную попку:
— Зиночка…
Она застреляла глазками по коридору, никого не было — и рук моих не сбросила…
— Зиночка, ты можешь помочь мне в одном добром деле?
— Могу, — вспыхнула она радостно.
— Зайди в палату и поцелуй моего друга. Самого лучшего.
— А потом?.. — спросила Зиночка с меньшей радостью.
— Потом позвонишь мне дня через три — встретимся.
— Почему через три?..
— Два я занят буду.
— Теми двумя?.. — И тут же Зиночка осеклась. — А телефон?..
— Ростик знает. Поцелуешь — он тебе скажет.
Зиночка сорвала мои руки.
— Нет!
Не позволяет забыть, что у нее характер.
— Почему нет?
— Нет, потому что нет!
— Ты обижаешься?
— Куклы не обижаются! А я для вас кукла живая! Я который день… — и Зиночка прикусила губку, поймав себя на том, что проговаривается.
— Ты со мной поцеловаться хочешь?
— Да не хочу я с вами целоваться!.. — крутнулась и побежала по коридору Зиночка, у двери коридорной приостановилась. — И никогда не захочу больше!
Вот тебе и по всем поцелуям… А ждала, подкарауливала… Но как зажигается, спичка…
Непоцелованным вернувшись от непоцелованного Ростика, я позвонил Шигуцкому, который посоветовал мне думать о себе, а не о Крабиче.
— Не все у тебя просто, — сказал Шигуцкий. — Из лаборатории, которой Рутнянский заведовал, документация пропала секретная, а он там был за два дня до смерти.
— Так что из того?
— Только то, что теперь этим Комитет госбезопасности занимается, а не милиция. Тут даже я не могу позвонить и дать отбой.
— И мной займутся?
— И тобой… Ты проходишь по делу.
— И что мне в этом деле… — не зря я все же чувствовал опасность: вот она!.. — что мне делать?
— Тебе подскажут, — будто намекнул на что–то Шигуцкий. — Я про тебя подумаю — и ты подумай. Про суд рассуди, про тюрьму… Это ж вся музыка в задницу, а?..
Про суд с тюрьмой Шигуцкий вроде бы шутил, но все же он меня припугивал, стращал, и я не мог сообразить, зачем?
Про суд с тюрьмой я думал и думаю.
Из того немногого, к чему я — кроме женщин и музыки — не безразличен, — как раз суд и тюрьма. Ну, теперь еще Дао… Моего брата двоюродного, самого близкого мне изо всей родни, судили ни за что и ни за что посадили. Все знали, что ни за что, за чужую вину — не хотели этого знать только суд и тюрьма. Меня это зацепило, за самое нутро дернуло, и заинтересовала меня жизнь, которой живут слуги закона: судьи, прокуроры, следователи… Прежде всего судьи. Среди них много женщин, но про судью–женщину я не думаю, как про судью. Судья для меня — мужчина, и думаю я про судью–мужчину.
Слово какое–то китайское: су–дья…
Вот он утром встает, не в настроении, опухший со вчерашнего перепоя, не может найти под кроватью тапки, раздражается, шлепает босиком, долго фыркает в ванной, ворчит на жену за не отутюженные штаны, за пережаренную яичницу, одевается, подпоясывается, зашнуровывается, выходит из дома, тащится по улице… и пока он такой же никто, как и все в толпе, но через час–другой он входит в зашарпанную, с облупившейся краской и вытертыми стульями, комнату с линялым Гербом Державы на стене, и секретарь суда вскакивает: «Встать! Суд идет!» — и все встают, а он садится под Герб Державы, отдыхивается, перекладывает какие–то папки, бумаги, вполуха слушает прокурора, вполуха слушает адвоката, прокурорских и адвокатских свидетелей, ожидая только того, когда все это закончится, и сам, в конце концов, все и завершает, объявляя приговор: «К высшей мере наказания!» — и в этом месте меня всегда заклинивало: а как он снова тащится по улице?.. приходит домой?.. раздевается?.. расшнуровывается?.. находит тапки?.. ложится на диван?.. читает газету?.. засыпает?.. Пусть даже виновному он приговор такой объявил… Он кто, Господь?.. А вдруг невиновному?.. И назавтра он спокойно просыпается, ищет тапки, фыркает в ванной, бурчит на жену, одевается, подпоясывается, зашнуровывается, выходит из дома, тащится по улице… и живет себе, как все?..
Я хоть и лабух, но не настолько отмороженный, чтобы не понимать, что есть и должны быть Держава и Закон, но и держава, и закон — это люди, и какой человек может быть равен Державе, и какой человек может быть равен Закону?.. И как так вышло, как получилось, что не Божеская, а человеческая воля узаконено властвует над человеком, одна человечья воля над другой?..
Игоря Львовича убили. Надо найти и покарать убийцу — найдут и покарают меня. И не содрогнется держава, и не поколеблется закон. И судья вернется домой и, ложась спать, прочитает на сон газету.
Когда арестовали Радика, моего двоюродного брата, и дело дошло до суда, я все, что смог, сделал, чтобы Радика спасти. А ничего делать не нужно было, он был невиновен, его судили вместо другого: человека власти… С трудом выведав, кто его судить будет, я пригласил судью на концерт, закрутил после концерта пьянку с бабами — и уже ночью в гостиничном номере, заказанном для последнего действия, пьяный судья вдруг сказал:
— У меня здесь не выйдет, не поднимется… Дай мне с собой одну девку.
На подпевках у меня в ансамбле Аксюта Рачницкая стояла, бывшая проститутка, которую взял я на работу, потому что дружил когда–то с ее братом. Феликс Рачницкий лет пятнадцать назад съехал, подался в американцы, а его сестра, никуда не съехав, подалась в проститутки. Как–то пришла ко мне, разревелась: «Больше не могу…» Но потом работала и у меня, и там, где работала. Ко всему привычная, она и взяла на себя судью, поехала с ним… Он завез ее среди ночи в суд, разложил на столе под Гербом Державы, под которым днем вершил справедливость, и только там у него все получилось…
Назавтра он сам позвонил, опять захотел Аксюту — та дыбом: «Бля, из ансамбля пойду, но с шизиком в суде трахаться не стану! Все ж это суд, а не бордель!..»
Даже проститутка Аксютка к суду уважение имела — и напрасно: Радика засудили. Судья винился передо мной: мол, никак иначе нельзя было, не все в его силах, наверху засудить постановили, чтобы раз и навсегда закрыть дело… Разложили закон на столе под Гербом Державы.
После суда, набрав водки, я также виниться поехал, что не смог помочь… Перед отцом Радика виниться, матери у зэка Радика уже не было — его за то и посадили, будто он убил свою мать. Как это вам: сидеть в тюрьме за то, что ты убил свою мать?.. Если ты не убивал.
К высшей мере Радика не приговорили, наверное, только потому, что в вину его никто не верил. И все бессильно не верили, а сила вершила суд.
— Не винись и не кайся ты, мы от тебя ничего и не ждали, — сказал отец Радика. — Кто ты такой? Хрен с музыкой… Музыка — это не то, что силу ломает.
Выпив, он разговорился и говорил о том же, о чем я думал, даже о большем…
— Оно везде и во всем так… Ты представь себе мужика… У него дом, семья, земли шматок… Он пашет землю, кормит семью… Живет себе да живет, никому не мешая… А тут к нему являются и говорят: «Бросай–ка плуг, напахался… Вот тебе автомат, воевать пора… Давай пошел!..» И мужику куда деваться?.. Сила за ним явилась, держава… Он бросает плуг, берет автомат… А мужик он основательный, серьезный, старательный, и стреляет так же, как пахал… Ты понимаешь, о чем я?..
Я понимал, что тут было не понимать… Не Дао…
Когда д'Артаньян по дороге к Лондону проколол шпагой посланца кардинала де Варда, он вздохнул, подумав о загадочности судьбы, заставляющей людей уничтожать друг другу ради интересов третьих лиц, им совершенно чужих, которые не знают, во сне не видят, не догадываются даже об их существовании…