KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге

Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Паскаль Киньяр, "Салон в Вюртемберге" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Особенно обидно – для такой лилии долин или нарцисса Саронского, как я,[44] – звучали безжалостные, словно топор палача, сентенции мадам Жоржетты. Так, например, когда Изабель просыпалась поутру и мы занимались любовью, а потом я натягивал пижаму, чтобы спуститься в кухню, Изабель ехидно замечала, что мои пижамные штаны (никакие, ночные одеяния, даже самые облегающие, не могли защитить меня от холода) подходят мне, «как школьный пенал для фагота», и мадам Жоржетта тотчас подхватывала и развивала эту мысль. По ее мнению, моя пижама выглядела так же уместно, «как кружевное жабо на шее Господа нашего Иисуса Христа», – это язвительное заявление лишило меня дара речи. Изабель целыми днями могла придумывать и множить столь же «лестные» сравнения, – известно ведь, что неустанное повторение одних и тех же острот способно довести человека до белого каления. Так, мои трусы годились мне не более, чем парик – лысой голове Цезаря. Вельветовые брюки, которые я носил, спасаясь от августовской жары нормандского побережья, были нелепы, как очки на носу Аттилы. Мои плавки – горные восхождения чаще всего навевали Изабель величавые образы – оскверняли океан, как американский турист оскверняет своим видом руины Ниневии, а моя нагота – если продолжить это сравнение, которое мне, признаться, не так уж и трудно принять и в котором, несомненно, содержится немалая толика снисходительности, – так же неуместна, как житель Ниневии в пещере Ласко.

Погода становилась все холоднее. Я покупал бутылки сладкого вина, давно уже немодные аперитивы – Изабель их просто обожала – и сахарное печенье, которое они с мадам Жоржеттой, как две старые кумушки, макали в стаканы после обеда или ужина.


Вот так-то любовь и стала докучной, как мудрость царя Соломона или как грубые, а порой и агрессивные насмешки мадам Жоржетты, которыми она осыпала меня, являясь к десяти-одиннадцати часам утра, чтобы приготовить обед. Мало-помалу мы перестали думать, что любовь требует от нас неуемной страсти, что мы должны бросаться друг другу в объятия, сжав зубы, с колотящимся сердцем. Эти объятия, когда-то доводившие нас до исступления, до физической боли, почти прекратились.

Иногда Изабель все-таки соглашалась на близость, но и в таких случаях мне чудилось, что она наполовину отсутствует. Отдаваясь физически, она внутренне как бы отстранялась меня, уходила в себя. Всякий раз я касался только поверхности розовой, теплой шелковистой кожи, кончика гладкого ногтя, прядки волос, белоснежной полоски зубов, какие обнажает маленький хищный зверек, вдруг ставший покойным и ласковым. Но все это больше не носило имя Ибель. И мне не всегда удавалось желать ее. Хотя я любил именно ее, любил – наряду с этим телом.

За невозможностью разделять со мной страсть, Ибель нравилось теперь сидеть у камина на корточках или просто на полу, и меня охватывало какое-то смутное чувство стыда й удовлетворения при взгляде сверху вниз на ее голову – с высоты кресла, стула или кровати. Даже наши разговоры приобрели совершенно иную окраску. Раньше это было: «А помнишь, как мы встретились в первый раз?» Теперь: «Чем займемся?» Раньше: «Впервые я понял, что ты…» Теперь: «Обещай, что в тысяча девятьсот шестьдесят шестом мы обязательно…»

Мы оба избегали произносить имя «Флоран», словно оно было способно ранить всякий раз, как звучало вслух. И действительно, всякий раз, как это имя возникало из тьмы забвения, где мы силились похоронить его навсегда – и делали это непрерывно, – что-то разрывалось у нас в душе, и она истекала живой кровью. Одна лишь Дельфина охотно болтала на эту тему: она посвящала нас в дела отца, рассказывала о его великих заслугах и простодушно, как бы ненароком, говорила, как ей необыкновенно повезло, что папа добился разрешения оставить ее у себя. Она сидела, уткнувшись подбородком в коленки, и, облизывая пальчик, протирала собранные ею на пляже голубые и зеленые осколки бутылок, отполированные морскими волнами.

Вель, Сен-Мартен, Соттвиль, Ипор – все это уже не совсем воспоминания. В моей душе они стали подобием нарядной виньетки с такой, к примеру, подписью: заброшенная деревушка на скалах. Мы находились так высоко, что почти не различали белые пятнышки внизу: то ли это были чайки, то ли сохло на веревках белье. Да и серая башня и колокольня тоже сливались с мачтами рыболовных шхун.

На середине склона нам попадался садик – несколько цветочных клумб, гравий, поросший мхом, лужицы света. Однажды мы отворяем калитку, заходим. Шагаем по траве и вдруг натыкаемся на куст, который рыдает. Нам вспоминается некое божество с Ближнего Востока: не иначе как это оно, под видом облака, заплутало в небесах и бесследно развеялось над Атлантическим океаном. (В этих местах обитает множество редкостных богов, заблудившихся на земле; здешние жители уже и не молятся тому, кто на небеси: достаточно просто поднять голову.) Мы раздвигаем густые блестящие листья. И видим девочку; она плачет, широко раскрыв рот. Мы протягиваем к ней руки, привлекаем к себе. Целуем в щечку. К этой щечке успела прикоснуться заря.

Даже мадам Жоржетта, казалось мне, – теперь-то я думаю, что ошибался, – сильно изменилась. Она вела себя как злобная, сварливая старая ведьма, неустанно морализующая – то есть деморализующая, – мрачная, резкая, несговорчивая, ехидная, истинная последовательница святого Акария (покровителя дураков) или того, кого она величала Господом нашим Иисусом Христом; при каждом проявлении доброго чувства, при каждой попытке утешить, при каждом моем споре или просто разговоре с Изабель мы слышали:

«Скажи на милость, Ибель, это еще что за фокусы?»

Или же она вдруг набрасывалась на Дельфину, когда та дергала ее за подол, прося есть: «Еcли голодная, соси лапу!» Впрочем, слово «подол» здесь не вполне уместно: большей частью она облачалась в широченные брюки из коричневого джерси, обвислые и вытертые до блеска.

В кухне невилльского дома, под окном возле раковины, стояли коричневые резиновые галоши, которые мадам Жоржетта приказывала нам надевать поверх обуви – что в дождь, что в вёдро, когда земля была сухой. Мы влезали в них ценой тяжких усилий и по возвращении домой, еще не сняв дождевики, первым делом сбрасывали эти облепленные грязью и желтыми листьями мокроступы – что было уже не так трудно, – оставляя их на плиточном полу кухни. Мадам Жоржетта неизменно встречала нас малоприветливыми словами: «Ну вот, опять мне свинарник в кухне устроили! Хороши, нечего сказать! Промокли по самое некуда!»

Мы переодевались. Разводили огонь. Ибель ухаживала за огнем, как садовник окружает заботой, уходом и ласковыми взглядами редкое растение. Мы сжигали сухие яблоневые ветви. Дельфина постепенно приручилась и – по примеру матери – бросала в камин, забавы ради, еще зеленые сосновые шишки, которые собирала и приносила в подоле юбки; сидя у очага, она сопровождала каждую брошенную шишку то бормотанием, то песенкой.


Однажды утром, накинув холодный желтый дождевик, я спустился в порт, чтобы купить рыбы. Мне встретились там Рауль Костекер и Сильветта Мио.

«О Карл, – воскликнула она, – вы как будто плакали там, внутри плаща!»

Я подошел к тележке с рыбой. На ней лежали маленькие дорады. Я стоял, раздумывая, не купить ли одну. Костекер схватил меня за плечо, энергично тряхнул и расцеловал в обе щеки.

«Возвращайтесь в Париж! Нормандия вам явно противопоказана. Она показана только траве и лужам! Вы должны вернуться в Париж!» – настаивал он.

«Пожалуй, я возьму кусочек лопаточной мякоти или пашинки», – сказал я.

Продавец рыбы переспросил. Он изумленно вытаращил глаза. У меня дрожала рука. Костекер все твердил, что мне необходимо вернуться в Париж.

Я отказался. Это похоже на хорал Баха. Мы словно продвигаемся на ощупь в темноте. Шатаемся, точно во хмелю. По-немецки Бах означает «ручей». И именно в таком виде он являлся мне в снах. С четырех или пяти лет меня преследует один постоянный ночной кошмар. Огромное дерево с совершенно пустым, полым стволом кишит уховертками. Оно похоже на эвкалипт. Кастрюля, набитая эвкалиптовыми листьями в кипящей воде, стоит на печурке – то ли чугунной, то ли покрытой склизкими почерневшими фаянсовыми плитками. Комната уже заполнена едким запахом, но кастрюлю все держат и держат на огне. Вся вода уже выкипела. На дне кастрюли, раскаленном докрасна, эвкалиптовые листья преображаются в уховерток. Нет, на самом деле дно кастрюли представляет собой багровое ухо, в котором копошатся уховертки. И этим ухом был я. И уховертки проедали мне мозг.

Меня часто мучил этот кошмар. Кое-что менялось: то ухо, то печурка, то ее приоткрытая дверца, то вместо уховерток являлись саламандры. Печка была не похожа на бергхеймскую, с фаянсовыми плитками, – к той мне было запрещено прикасаться, и я даже не знаю, откуда она взялась. Но помню ее чугунную литую дверцу. Меня неодолимо притягивает маленькая медная ручка. Притягивает тем сильнее, что дверцу открывать не разрешается. На этой дверце отлита некая библейская сцена, – мне неизвестно ее название и непонятен смысл, хотя знание имен никоим образом не способствует раскрытию смысла. Женщина с удлиненными, пухлыми, как у кормилицы, грудями заносит кривой нож над волосами огромного мужчины, который спит. Он спит, положив голову ей на колени. На заднем плане другой гигант, со связанными руками и веревкой на шее, вращает жернов, ходя вокруг него. Помню, я думал, что это кобольд, а женщина сливалась в моем воображении с коровой – но коровой-волшебницей, то доброй, а то злой, той, что по ночам сыплет людям песок в глаза. Первое воспоминание об этом кошмаре связано с моим увечьем. Это случилось, когда мне было четыре или пять лет. Я залез на сливовое дерево, и подо мной треснула ветка. При падении я сломал руку в предплечье. Моя мать, вернувшаяся из Кана – не из Нейи, – только через неделю или две вошла в мою комнату. Я лежал в кровати, но она и не подумала подойти ко мне. Только спросила:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*