Наталия Червинская - Поправка Джексона (сборник)
Не пора ли, не следует ли вспомнить свои юношеские иллюзии, не пора ли гагаре, сильно утомленной битвой жизни среди прейскурантов, адвокатов, смет и назойливой бухгалтерии нашего малопоэтичного быта, из здешней бури, и утесов, и скалолазания ежедневного, в запоздалое путешествие отправиться? И в какую же сторону нам ностальгировать? Не в прошлое, конечно, не в страну первоначальной инкарнации. Это было бы хронологической неопрятностью и продажей нашего первородного права свое родство и близкое соседство вольно и заведомо презирать. Нет, ностальгия наша — по неосуществленным мечтам юности. Их можно теперь пощупать, понюхать, физиологически устаревшее свое существо погрузить в различные средства передвижения за умеренные деньги, оказаться внутри декораций, по ту сторону экрана. Пора эту несостоявшуюся третью ипостась, несбывшийся вариант примерить.
Как не оглянуться на места, к которым уносились наши юные мечтания — с некоторой насмешкой, но все-таки и с нежностью: ты жива еще, моя старушка?
Короче говоря: не пора ли съездить в Европу, тем более что из Нью-Йорка билеты недорогие?
* * *Англия — не Европа. Франция выпендривается, но она всего лишь только Франция, а не вообще Европа.
А здесь — вообще Европа. И названия городков такие, что можно питаться одними названиями: сырные, сытные. Каждый житель говорит если не на трех, то уж наверняка на двух языках, и у страны два имени, даром что маленькая страна. Вся — как комната, как растение на подоконнике, в банке, скажем, из-под сгущенного молока. Улицы такие одомашненные, как будто не улицы уже, а коридоры. Как будто внутри ты, в интерьере, а не в пейзаже.
Колокола в соборах звонят очень долго; видимо, времени много накопилось.
И трамвайные колокольчики звенят, трамваи ползут по туманному Амстердаму. Как же его окраины похожи на центр моего бывшего Ленинграда пустынностью своею и сыростью, и как же центр этого Амстердама похож на некоторые окраины моего Нового Амстердама, вторичной моей инкарнации… И у нас тот же красный кирпич, те же узкие дома, море-океан, меркантильность, многоязыкость благословенная…
Вначале здесь каждое окно принимаешь за витрину. Думаешь: антикварный магазин? Или магазин мебели? А потом понимаешь, что это гостиные выставлены для всеобщего обозрения: занавески вешать не принято. Внутри белые стены, люстры. Украшений немного. На подоконниках иногда вазы, или скульптуры, или свечи зажжены. Такая японская лаконичность. Абсолютная чистота.
Иногда один-два члена семьи сидят. Для натуральности.
Потом я забуду, как неуютно было ехать в декабрьской темноте, искать адрес пансиона на незнакомой окраине, тащить чемодан. Хорошо еще, что расстояния здесь короткие.
Как сказал поэт: «Расстоянья таковы, что здесь могли бы жить гермафродиты…».
И вот тот пансион, где я буду ночевать. Окно огромное, но почти все окно занято чем-то огромным — неужели это хозяйка? Та самая?
Знаменитая амстердамская блудница, героиня западной, такой завидной для нас сексуальной революции, та, чью книгу мы с подружкой читали когда-то со словарем, хихикая от смущения. Думали, это — юмор. А книжка была совершенно всерьез написанный учебник. Инструкции, правила: для каких частей тела взбитые сливки употреблять, куда лед класть, как тренироваться, как специальные интимные упражнения делать.
Мы-то были уверены, что в этом искусстве существуют только импровизация, вдохновение и полная самодеятельность. Мы ведь и штаны, и юбки себе сами шили, а уж любовью-то занимались — совершенно как бог на душу положит.
Теперь она сдает комнаты туристам, и я сняла из интересу. Она ли это в окне, необъятная, как Марлон Брандо в фильме «Апокалипсис»?
Да, это она, блудница Апокалипсиса, эк ее разнесло!
Фотографии развешаны по всем стенам. Фотографии, впрочем, не ее целиком, а особо занятных фрагментов ее анатомии: лоно, перси, ланиты, цветок любви, который приосенял крылом пушкинский непотребный голубь. Цветок любви в различных ракурсах, повторяющийся многократно, как Мэрилин Монро на картинах поп-арта того же периода. Фотографии замечательные, сделанные знаменитыми фотографами для порнографических журналов, в те времена еще революционных. Теперь это называют: сексуальная индустрия. А ведь тогда за порнографию и в свободном мире сажали. То есть в ее персях был некий оттенок троцкизма. Ее причинное место было лобное место, носило общественный характер, это был символ эпохи, как борода Че Гевары.
Вот она сидит, как идолище поганое. По ее могучим чреслам ползают два сиамских котенка, два крошечных зверища на блуднице. Дурачатся и играют, приосеняют бывший цветок любви лапками.
И не успеваю я поставить чемодан, как она уже рассказывает мне про свою профессиональную карьеру.
В какой-то момент она поняла, что ей очень нравится спать с мужчинами. Так почему бы не заработать деньги тем, что тебе действительно нравится, к чему у тебя талант? Дело у нее пошло замечательно. Вскоре она уже совокуплялась не сама, а наняла большой штат, и списки клиентуры росли.
Это она молодец, потому что здесь, конечно, конкуренции много. Я забрела сегодня в район, где в окнах выставлены девушки. Ничего стерильнее, чище, здоровее и вроде бы добродетельнее этих девушек нельзя придумать. Ну не может живой человек быть более похожим на пирожное с кремом, чем амстердамская жрица любви. Такие зефиры и безе. Да и занимаются ли они на самом деле этим… Ну, знаете — этим… Не сувенирные ли они? Не муниципалитет ли их оплачивает? Такие славные, сливочные, в бельевом кружеве, как пирожное на бумажной одноразовой кружевной салфеточке. Подвязки у них на ногах как бумажные фестончики на жареном гусе, — ах, какие гастрономические шлюхи! Пальчики оближешь! Полная свобода бюргерского секса.
Рассказываемая хозяйкой пансиона история напоминает клаcсический сюжет женских романов. Бедная честолюбивая героиня использует свой талант — например, к закатыванию консервов, или выпечке пирогов, или в области кройки и шитья. Вскоре у нее своя лавочка. Живет она трудно, у нее много разочарований в жизни. Но к концу романа она — глава международной корпорации и обретает личное счастье.
Я читала книжку, где героиня под конец оказывалась примой-балериной, герцогиней и девственницей. Да, девственницей — на этом и держалось напряжение сюжета. Зато в последней главе она теряла девственность на сорока страницах, со всеми анатомическими подробностями, которые так любит моя хозяйка.
Людей мужского пола она описывает несколько необычно. Например: он был высокий голубоглазый блондин. Ну, это понятно. Но она говорит: высокий голубоглазый блондин, а член у него был такой, знаете ли, — и так далее.
Я чувствую себя недостаточно компетентной, как если бы разговаривала с завсегдатаем бегов о качествах скаковых лошадей. Но в то же время довольно уютно: атмосфера напоминает женскую консультацию, коммунальную квартиру, роддом…
У нее, как я узнаю в первый же час пребывания в пансионе, была одна беременность, да и то внематочная, от любовника — ортодоксального еврея, и закончилась выкидышем после ночи страстной любви с египтянином, кинорежиссером, очень маленького роста, но с огромным, огромным членом, а ей гинеколог строго запретил на время беременности допускать проникновение огромных членов куда не надо, но она совершенно забыла, просто вылетело из головы в тот момент, потому что ортодоксальный еврей ее не удовлетворял; а после выкидыша у нее была депрессия, она остригла свои длинные волосы и стала есть.
Есть она с тех пор не переставала, а лет прошло уже много. Так что результаты внушительные. Она мало похожа на свои фотографии.
Тут она начинает меня расспрашивать о моем житье и бытье, то есть о моих сожительствах и бытовом разложении. То ли допрос этот входит в оплаченную программу вместе с ночевкой и завтраком, то ли мой акцент ее заинтриговал.
Такое огромное, ужасающее божество сексуальной революции шестидесятых годов двадцатого века призвало меня на Страшный суд.
А что ты делала во время революции?
А мы что? Мы ничего.
Ну, мы умели слушать. С нами романы заводили, чтоб поговорить.
Нам полагалось побольше молчать, склонять голову направо-налево, кивать, понимающе улыбаться. Я поэтому считалась хорошей собеседницей. Я знала, что женщина обязана слушать и помогать мужчине сформулировать свои идеи, а не лезть с мыслями, выработанными в ее скудном умственном хозяйстве. Это из Толстого. Про эти мысли, выработанные в женском скудном умственном хозяйстве, я прочла в ранней юности у Льва Толстого. Очень было обидно, потому что мыслей у меня тогда было полно, намного больше, чем теперь, и очень хотелось их высказать. Но не поверить было нельзя — великий писатель.