Луи-Рене Дефоре - Болтун. Детская комната. Морские мегеры
— Разве это правда! — Он захохотал, откинув голову назад. — Неисправимый человек! Послушайте: правда это или неправда, в любом случае ни вы, ни я — и никто на свете тут ничего не может изменить. Надо радоваться жизни, надо быть беззаботными, как Папагено!
— Если болезнь неизлечима, вы больше не сможете петь? Никогда?
— Да, с вами так просто не сладишь! — воскликнул он весело. — Ни вам, ни мне, да и вообще никому не дано этого знать. Позвольте и мне в свою очередь спросить вас: к лицу ли нам обоим тратить время на эту пустую болтовню?
— Ну нет! — вне себя от ярости, закричал я во весь голос. — Нет! Вы меня не собьете! Если наш разговор превратился в болтовню, то кто в этом виноват? Я хотел получить ответ всего на один вопрос, и притом самый важный, но вы ведете себя так, что мне пришлось задать уже десять! И на все эти вопросы вы отвечаете шутками и прибаутками, и… да, и просто ложью!
— Успокойтесь! — он похлопал меня по плечу. — Очень уж близко вы все это принимаете к сердцу! Как же я вам завидую!
— Вы мне завидуете! Еще одна милая ложь! — я не мог сдержать возмущения. — Ваша беззаботность — знаю я ее! Это все напускное, это одна из тех прекрасных грез, над которыми вы только что насмехались! Вы умеете притворяться, но на самом деле вам ох как несладко… Вы так и останетесь конченым человеком, вы всегда будете оплакивать ваши невозвратные звездные часы!
Кровь бросилась мне в голову, и я, задохнувшись, осекся, в полном ужасе от жестокости моих слов: фраза была театральной и не отражала моих мыслей, так далеко не заходивших, я вовсе не был уверен, что сказал правду. Но Мольери, по-видимому, ничуть не обиделся, даже не взволновался.
— Может быть! — промолвил он с величайшей кротостью. — Но об этом тоже ничего нельзя сказать.
И, внезапно ускорив шаг, объявил совсем другим голосом, оживленным, жизнерадостным:
— Лично я с удовольствием съел бы сейчас хороший бифштекс с кровью. Заглянем сюда, а?
Помню, за едой мы разговаривали мало. Мольери набрасывался на все блюда с животной жадностью и, что бы он ни ел, каждый раз, проглотив очередной кусок, хватал свой бокал с вином и залпом его осушал (мы выпили три бутылки). В ресторане его неприятная внешность, его вульгарные манеры выступили наружу, но произошло это не совсем помимо его воли: он, вне всякого сомнения, умел нарочно представить себя в дурном свете, внушить своими грубоватыми замашками отвращение смотревшей на него псевдоутонченной публике. Здесь, отделенный от меня только столом, он казался толстым и краснолицым (теперь я удивляюсь этому неправдоподобному, но так и застрявшему в моей памяти впечатлению). Ни его, ни меня не смущало то, что наша беседа едва вяжется. Из его корявых шуток и путаных рассказов мне почти ничего не запомнилось, если не считать фразы, брошенной в ответ на мой вопрос о трех лондонских господах: «А! Не напоминайте мне о них. Пиявки!» Насытившись и, видимо, захмелев, я поспешил откланяться: мой пыл окончательно сошел на нет. Мы встали из-за стола, и тут он с неожиданной заботливостью спросил, не болен ли Я:
— В ресторане так душно… вы, кажется, плохо себя чувствуете?
— Ошибаетесь, — ответил я. — Я себя чувствую прекрасно.
— В самом деле? Простите, но выглядите вы не очень хорошо. Меня это с самого первого дня поразило. И какой напутанный у вас тогда был вид! Право, это было забавно: мы с вашей подругой бежали, вы тоже, но в противоположном направлении — и все произошло так быстро, так быстро…
— Но я не видел, чтобы вы бежали, — с усилием выдавил я.
— Вот как? — Он засмеялся. — Оказывается, это были вы, друг Анны Ферковиц! Послушайте, — добавил он, меняя тон. — Вы мне нравитесь, вы честный, прямой человек — и сколько же времени вы потеряли со мной, хотя во мне нет ни честности, ни прямоты! Только не возражайте!
И, точно отрубив, попрощался.
Больше я его никогда не видел. Анна, с которой мы уже давно, хотя для размолвки не было серьезных причин, перестали понимать друг друга, упомянула о нем всего один раз, не слишком охотно и с покоробившим меня смехом: что, мол, говорить о мужчине, лишившемся мужской силы (но какая досада скрывалась за этим смехом, какое уныние!).
Я не утверждаю, что мой чрезвычайно схематичный рассказ до конца проясняет историю Мольери; не утверждаю также, что чей-то проницательный ум сможет разгадать эту загадку, вникая в описание событий, случайным свидетелем которых я стал. И даже если не выходить за границы моего опыта: не исключено, что по забывчивости и по неспособности отделить главное от второстепенного я упустил из виду детали, которые помогли бы решить эту задачу, как бы намеренно усложненную тогдашними критиками и самим Мольери, — или не вовсе упустил, но до такой степени оставил в тени, что лишил мое свидетельство всякой ценности. Я старался хоть немного рассеять таинственный туман, окутывающий эту фигуру, но не получилось ли так, что он еще более сгустился? Меня будут упрекать в том, что, желая обосновать свои утверждения, я иногда выгодным для себя образом смещал акценты, — скажем, вывод о преднамеренных действиях Мольери, отстаиваемый мною выше, не слишком убедительно, чего греха таить, подкрепляется теми двусмысленными признаниями, которые я вырвал у него во время нашего последнего свидания.
Но в конце концов, кому теперь есть дело до Мольери? Вы утратили интерес к его судьбе, вы забыли даже его имя, и хотя он по-прежнему находится среди вас, там же, где некогда совершал свои подвиги, вы его не узнаете: вашими мыслями безраздельно владеют те, кто пришел ему на смену и кого вы не преминете лишить своей благосклонности, если они в свою очередь вас разочаруют. Чье зрение окажется достаточно острым, чтобы отличить этого невысокого человека в черном от его собратьев; чей слух настолько тонок, чтобы вычленить негромкие модуляции гобоя? Да и хочет ли Мольери, чтобы на него указывали пальцем, — он, вернувшийся на свое скромное место, откуда можно видеть все, а самому при этом оставаться невидимым? Должно быть, накопленный опыт позволяет ему оценивать достижения ваших новых любимцев с полным знанием дела. Кто сравнится с ним теперь в умении обнаруживать маленькие хитрости, которыми они подчас не брезгуют, чтобы одурачить слушателей и скрыть от них свои слабые стороны? Нам, впрочем, неизвестно, осуждает ли Мольери эти уловки и недостойные приемы со всей строгостью. Может быть, он радуется, видя, как искусно водят за нос безграмотную и легковерную публику. Встречает ли он любой незаслуженный успех презрительным пожатием плеч или, напротив, чувствует себя связанным с этими прославленными шарлатанами чем-то вроде сообщничества? Насколько мучительно для него это испытание — слышать совершенный голос, легко ли такое выдержать человеку, которому теперь подчиняется лишь тоненький ручеек гобоя, заглушаемый грохотом оркестра? Как знать?
«Смотрите! Там! Прямо перед нами! Настоящая вдова!» — таким, рассказывали — правдиво, нет ли, не столь важно, — было странное восклицание, вырвавшееся однажды из уст Мольери, когда, сидя на террасе кафе в обществе какого-то друга (не скрипача ли, содействовавшего первому его триумфу?), он увидел, как на противоположной стороне улицы, ступая очень медленно — ее глаза были отуманены темной мечтой, ее голова словно поникла под бременем неисцелимой печали, — появилась Анна Ферковиц, Анна, напоминавшая роскошную яркую хризантему, лежащую на могильном камне, Анна, которой когда-то был так дорог некий прекрасный голос, что теперь, казалось, она носит по нему траур.
Детская комната
Нельзя передать, какую растерянность, какой стыд он чувствует из-за того, что, забыв о всяком такте, стоит, словно вкопанный, рядом с приоткрытой дверью детской комнаты. Конечно, разумнее было бы вернуться к себе: он поражен тем, что не может заставить себя пройти в обратном направлении эти несколько шагов, сделанных только что без какой-либо цели, если вовсе не в полусне; но еще больше он поражен этим тягостным состоянием духа, несопоставимым с вызвавшей его причиной: ведь хотя он до сих пор ни разу не отваживался подходить к детской — и, вероятно, никто из детей никогда не приближался к его комнате, — существуют ли нравственные нормы или правила домашнего обихода, которые запрещали бы ему подобные действия? И теперь, когда он оказался рядом с их дверью, можно сказать, случайно, ему приходится лишь удивляться, отчего это странное замешательство, не имеющее ничего общего с сознанием, что он попрал какой-то закон, нарушил чью-то тайну, повел себя не лучшим образом, властно удерживает его на месте, а не гонит прочь; он знает, что ни за какие блага не согласится отсюда уйти, знает, что так и будет стоять, хитроумно оправдывая свое решение отсутствием выбора: ему-де необходимо выяснить опытным путем, почему он должен был бы уйти и почему все-таки не смог.