Хавьер Мариас - Дела твои, любовь
Возможно, я немного преувеличиваю, но думаю, никто не станет спорить с тем, что мы с самого начала ставим свои мысли и чувства на службу человеку, которого нам суждено было полюбить, отдаем себя в его распоряжение. И делаем это искренне, не задумываясь о том, что настанет день, когда (обычно это происходит после того, как наши позиции упрочатся и мы уверимся, что нам отвечают взаимностью) он вдруг с ужасом поймет, что на самом деле нам абсолютно безразлично все то, что, как ему казалось, нас волновало, что нам скучно слушать его, хотя он говорит о том же, о чем и раньше, хотя говорит интересные вещи. Нет, прежде мы не лгали и не притворялись — просто сейчас мы перестали прилагать столько усилий, сколько прилагали вначале. К тому, что думает, говорит или делает Леопольд, я особого интереса не проявляла, но Диас-Варела — дело другое: здесь я усилий не жалела и (очень осторожно, избегая прямых вопросов, стараясь, чтобы он ничего не заметил) пыталась узнать о нем как можно больше, хотя с самого начала была уверена, что он никогда не ответит мне взаимностью, что он думает только о Луисе и что он слишком давно ждал своего часа.
Я взяла томик Бальзака (да, на французском языке) с собой, потому что он говорил со мной об этой книге, а мне было интересно все, что интересовало его, и моя любовь еще только зарождалась. К тому же мне было любопытно узнать, чем в конце концов закончилась история полковника (хотя я почти не сомневалась, что закончилась она плохо: что жена к нему не вернулась, состояние он обратно не получил, честь его не была восстановлена и что, возможно, он пожалел, что не остался трупом). До этого я у Бальзака ничего не читала — он один из многих знаменитых писателей, чьих книг я ни разу не раскрыла. Странно, но работа в издательстве мешает познакомиться с тем, что есть в литературе действительно ценного, с тем, что одобрено самим временем, с тем, что чудесным образом сохранилось, что пережило свой век. Но главное, мне хотелось понять, чем же эта книга так привлекла Диаса-Варелу, почему он так много размышляет над ней, почему выбрал именно ее, чтобы доказать мне, что место мертвых — среди мертвых, что они не должны возвращаться, даже если их кончина была безвременной, глупой, случайной, как смерть Десверна. И хотя их возвращение — вещь невероятная, он, казалось, боялся, что в случае с его другом это не так, что он может однажды вернуться, и хотел убедить меня и себя самого, что возвращение Десверна было бы ошибкой, оно принесло бы несчастье и живым, и самому "покойнику", как иронически называл Шабера Бальзак, причинило бы ему ненужные страдания — словно мертвые способны страдать. Мне казалось также, что Диас-Варела слишком большое внимание уделяет адвокату Дервилю с его пессимистическим взглядом на мир, слишком старается убедить, что тот прав, слишком много говорит о склонности обычных людей ("таких, как ты, таких, как я") к преступлениям и о том, что эта склонность способна победить все: жалость, любовь и даже страх. Казалось, он искал в этой новелле (именно в ней, а не в хрониках и не в исторических трактатах) подтверждение тому, что люди ужасны по своей природе, что так было всегда и так всегда будет и что впереди нас тоже ждут подлости, страшные предательства, ложь — те же преступления, на которые люди шли во все века всегда и везде.
Преступления, которые задумывались и совершались не потому, что кто-то уже подал пример, не в подражание кому-то, а по собственной воле тех, кто их задумывал и совершал. Преступления, о большинстве которых никто так и не узнал, и они оставались тайной даже сто лет спустя, когда, в сущности, уже никого не интересовало, что случилось сто лет назад. И еще из его слов было понятно (хотя он этого и не сформулировал): он считает, что исключений почти нет, и если некоторые люди не совершают злодеяний, то это объясняется лишь отсутствием у них воображения или недостатком средств на осуществление своих преступных замыслов. Или они просто не знают о том, что множество людей спланировали, совершили или заставили кого-то совершить преступления, и никто никогда так и не узнал об этом.
Дочитав повесть до конца, до того места, которое цитировал мне (переводя на ходу) Диас-Варела, я обратила внимание на то, что он перевел это место не совсем точно. Возможно, речь шла о случайной ошибке, возникшей из-за того, что он не совсем правильно понял смысл, но вполне вероятно и то, что он поступил так умышленно: ему очень хотелось, чтобы мысль была именно такой (я не исключаю даже, что он добавил кое-что от себя) и чтобы слова адвоката Дервиля подтвердили его уверенность в том, что люди безжалостны. Он читал мне: "Я видел женщин, дававших своим законным детям капли, которые неминуемо приводят к смерти, чтобы передать состояние ребенку, прижитому от любовника …"Когда я услышала это, у меня кровь застыла в жилах, потому что нормальный человек не в силах представить себе, что женщина может предпочесть одного своего ребенка другому, и уж тем более не в силах представить, что ее предпочтение может определяться тем, кто является отцом каждого из детей, зависеть от того, насколько она любит одного из этих мужчин и ненавидит другого. Или что мать способна умертвить своего первенца только потому, что его смерть выгодна ее любимчику — младшему сыну. Что она способна дать ребенку яд, воспользовавшись слепым доверием малыша к той, что произвела его на свет, вскормила, заботилась о нем на протяжении всей его жизни, оберегала, лечила, когда он болел (возможно, и яд она давала ему под видом капель от кашля?).
Но в оригинале было написано совсем другое. Вот что я прочла у Бальзака: "Jyai vu des femmes dormant a I,enfant d'un premier lit des gouttes qui devaientamener sa mort." He "gouttes", a "go" ts", что означает не "капли", а "вкусы", хотя в данном случае это слово следовало бы перевести как-то по-другому, потому что иначе искажается смысл. Диас-Варела, закончивший французскую школу, без сомнения, владел французским лучше, чем я, но, полагаю, эту фразу Бальзака гораздо правильнее было бы перевести так: "Я видел женщин, прививавших своим законным детям пристрастия (можно перевести еще и как "наклонности" или "привычки"), которые впоследствии могли бы оказаться для них гибельными, чтобы состояние досталось ребенку, прижитому от любовника". Если задуматься, такая интерпретация тоже не слишком ясна, и понять, о чем именно говорил Дервиль, тоже довольно трудно. Что значит "прививать наклонности, которые впоследствии могли бы оказаться для них гибельными?" О чем идет речь? О пьянстве? Об опии? Об азартных играх или преступных помыслах? Или она хочет привить ему стремление к роскоши, без которой он не сможет обходиться и ради которой в конце концов пойдет на преступление? Или хочет сделать его похотливым, чтобы он начал насиловать или стал болезненным, слабым, подверженным любой инфекции? Или стремится воспитать его робким и боязливым, чтобы, столкнувшись с первым же препятствием, он покончил с собой? Непонятная фраза, почти загадочная. Но, в любом случае, как долго нужно было ждать эту спланированную, эту желанную смерть, какая это долгосрочная инвестиция! И какой извращенной должна была быть такая мать! Ее поступок куда страшнее, чем простое отравление. Уж лучше бы она просто дала своему ребенку смертоносные капли, и никогда никто, кроме разве что какого-нибудь придирчивого и упрямого врача, не узнал бы этого. Убить ребенка, когда он еще мал, и дать ему воспитание, которое потом приведет его к смерти, — не одно и то же, и все прекрасно понимают, что второе хуже первого и заслуживает большего осуждения. Преступления, подобные первому, вызывают взрыв возмущения — возможно потому, что здесь все ясно: тем, кто их совершает или исполняет, нечем оправдаться. То, что они сделали, нельзя счесть ни ошибкой, ни несчастным случаем. А мать, которая сломала жизнь своему сыну, которая умышленно воспитала его так, что он в конце концов погиб, всегда может сказать после его смерти: "Я этого не хотела. Я даже мысли не допускала, что такое случится! Боже, какую глупость я совершила! Я слишком его любила! Я так боялась за него, так его оберегала, что он вырос трусливым, я так его баловала, что он превратился в деспота. Я хотела для него только счастья! Как я была слепа!" Возможно, она даже сама в это поверит. Но ничего подобного она не смогла бы сказать, если бы первенец погиб от ее руки, по ее воле, в тот момент, который она сама выбрала. Не одно и то же нанести смертельный удар, говорят те, кто своей рукой такого удара не наносил (и мы, сами о том не догадываясь, соглашаемся с ними), и готовить его, и ждать, что смерть придет сама; не одно и то же желать кому-то смерти и приказать убить. Но разве желание и приказ — не одно и то же, если речь идет о человеке, привыкшем к тому, что не только каждый его приказ, но и каждое его желание, даже если он не выразил его, а всего лишь на него намекнул, тут же исполняются? Потому-то самые могущественные и самые коварные никогда не пачкают рук (и языка), потому-то у них и остается возможность когда-нибудь — в те дни, когда они особенно счастливы и довольны собой, или в те, когда их особенно сильно мучают угрызения совести, сказать: "В конце концов, это сделал не я. Разве я там был? Разве это я держал в руках пистолет, ложку с ядом или кинжал, которые оборвали его жизнь? Я вообще был далеко, когда он умер".