Вольфганг Кеппен - Смерть в Риме
Они плавно скользили вперед, словно на незримых полозьях по незримому льду, а под ними переливалась красками преисподняя, неистовствовали гномы, волновались злые карлики, скрежетали зубами адские палачи, все они были охвачены ожиданием, раздували незримые костры, купались в пламени; машина миновала Порта Пинчана и свернула в парк виллы Боргезе, а пойманная в плен улыбка растрачивала себя в мягком кузове; приятно мчаться по зеленым аллеям, Лаура откинулась назад, рядом — спутник в синих очках, может быть, это ее король Фарук, ее нефтяной магнат, у него большие руки, он не гомосексуалист; он глядел на нее, на ее талию, на ее шею, на то, что можно обхватить, он ненавидел эту жизнь, этот сорт женщин, он признавал их лишь как военную добычу дли в борделе, там платишь, раздеваешься, иногда даже не раздеваешься, удовлетворяешь желание, жадно вдыхаешь запах женского тела, обрызганного духами, но все время сознаешь плотский характер этого процесса, а затем появляется мыльный раствор или — предосторожности ради — ефрейтор санитарной службы с профилактическими средствами; а эта вот, рядом, свободная куртизанка, своей улыбкой она подчеркивает женское равноправие, права человека, ах, черт тебя подери, права человека, таких мы знаем; он сунул руку в карман брюк — такая могла довести до полного подчинения, превратить мужчину в жалкую тряпку: так предавались военные тайны, гибли государства, маленькому Готлибу это было отлично известно, — Юдеян нащупал в кармане мягковато-шершавый, нежно-твердый футляр, он, как мышь, скользнул в руку, футляр с пистолетом, взятым у Аустерлица. Автомобиль промчался мимо воды и подъехал к какому-то храму, стоявшему у озера. Не живет ли здесь богиня любви? Может быть, она обитает в этом парке? Небо заволокло, деревья стали синими, это была синева долины смерти, цвет, испугавший Юдеяна уже раньше, когда он подлетал к Риму; каким верным был германский лес: бесшумно, как этот автомобиль, ступали ноги в военных сапогах по лесной почве, покрытой мхом и хвойными иглами, а друг его шел впереди сквозь кустарник, где расстреливал свои жертвы «Черный рейхсвер»; вороны кричали о предательстве: враг-враг-враг, рука Юдеяна стиснула пистолет, и тело друга скатилось в лощину; враг-враг-враг — каркали вороны с верхушек суковатых дубов; в поле травушка шевелится, полюбилась смугла-девица, тоска-тоска-тоска по родине» нет, эта рядом — не смуглая, она черная, как эбонит, эта заморская девка, вероятно еврейка, даже наверняка еврейка, предательница, низшая раса, она улыбается, улыбается теперь во весь рот, красный как кровь, она смеется над ним, и лицо у нее алое как кровь, белое как снег, не совсем белое, почти как снег белое, как снег там, дома, в немецком лесу, и трупы там были белыми как снег, а здесь парк был синий, и эта синева заморского парка, синева итальянского кустарника, эта полная гнетущей тоски, смертельная, пышная синева римских деревьев, стала ему невыносима. Лошадиные силы мчали его в ущелье ада. Он резко приказал шоферу с солдатской выправкой, сидевшему почти неподвижно, ехать назад на виа Венето, к месту отправления, к арийским истокам, может быть к Еве. Дверь бара была уже открыта, красавцы официанты суетились в своих красивых лиловых фраках вокруг осиротелой кассы. Юдеяну хотелось выгнать Лауру из машины, шофер стремительно рванул дверцу и образцово вытянулся, а Лаура все еще медлила и улыбалась — узкая талия, длинная шейка, она улыбалась — черная, как эбонит, алая как кровь, белая как снег, она улыбалась своей волшебной улыбкой, на этот раз полной ожидания, и он назначил ей свидание на вечер. Лаура, улыбаясь, шла к кассе, уже на ходу успокаивая гнев владельца бара. Бедная девочка не была сильна в расчетах, и странное поведение нового поклонника сулило ей многое.
Оба в черном, оба бледные, словно силуэты в театре теней — а солнце ярко светило в окно, — стояли они друг против друга он в черной одежде священника, она в черном траурном платье; бледен был он потому, что страшился и не решался войти в ее комнату, и она стояла бледная: ее испугал его вид. Еве было мучительно видеть его в ненавистной форме той власти, которая состояла, по ее убеждению, в постыдном союзе с еврейскими подонками, заокеанскими плутократами и большевистскими хитрюгами и содействовала разрушению — может быть, навсегда — возвышенной мечты о тысячелетней империи, мечты об осчастливленном арийцами человечестве и о германском господстве. Теперь она уже привыкла к тому, что измена предстает перед ней с дерзко поднятой головой. Германские женщины бесстыдно разгуливали под руку с неграми, а предатели становились министрами. К этому она теперь привыкла. Она привыкла слышать слова, подсказанные слабостью и эгоизмом, даже от националистически настроенных немцев, примирившихся со всем, — вероятно, они тайком плевались, но все извлекали выгоду из переменившихся обстоятельств. Но ее сын? Родной сын — и вдруг в лагере предателей, сын — в бабьем балахоне враждебных рейху римских попов, он — в союзе со всей этой кликой, с людьми без роду и племени, точно какой-нибудь еврей. Это не просто рана, причиняющая горькую боль, не только пожар в сердце, это и обвинение и упрек ей самой. Откуда взялось это негодное семя? Родословная Евы велась тщательно, в ее арийском происхождении не могло быть и тени сомнения. И все же она не уберегла Адольфа от измены. Она отдала его в нацистскую школу и все же не уберегла от измены. Школу развалили, и он изменил, он предал в трудный час испытания дело своих родителей. Предателей судят. Их вешают на деревьях и на фонарях. А на грудь им прикрепляют табличку с позорной надписью. Разве Ева не должна указать Адольфу на дверь? Между ними не осталось ничего общего, но все-таки он ее сын, плоть от плоти ее, чужим его делает только эта ханжеская одежда; он сам приковал себя к кресту, к неарийскому учению, пришедшему из страны иудеев, крест висел поверх его одежды, висел на цепи, которая сковывала Адольфа, он пришел к ней в обличье врага, он вовсе не был тем отпрыском, какого ей хотелось иметь, — ни продолжателем дела предков, ни мстителем за поруганное дело, но он ее сын; она рано отдала его в школу, чтобы он стал мужчиной, а он стал бабой, ее охватила слабость, и она не указала предателю на дверь. Она холодно спросила: «Что тебе надо?» И он — сердце его усиленно забилось, а волнение сковало язык — еле выговорил: «Навестить тебя», как будто стоило только взять стул, сесть, поболтать немного, и каждый тут же признает правильность пути и образ действия другого, но она не намерена предложить ему стул и уделить часок своего материнского внимания. Она снова повернулась к окну и снова уставилась на гору пустых бутылок, которые поблескивали в лучах солнца, как бы посылая ей пьяные приветы, и до нее снова донеслись чуждые и раздражающие негритянские песенки поварят.
— Отец в Риме, — сказал Адольф.
— Постарайся не попадаться ему на глаза, — пробормотала она, — он попов терпеть не может.
— Я его видел, — сказал он. И неловко добавил: — В тюрьме. — Вот оно, то слово, которое вывело ее из неподвижности. Вот оно — спасение, оправдание, ее желание исполнилось, это слово знаменовало героизм и героический пример. Юдеян в тюрьме, его арестовали, позорный приговор сохранил свою силу, и приговор будет приведен в исполнение, Юдеян попадет в Валгаллу, и их брачный союз снова получит оправдание.
— Где он? — воскликнула она. И когда Адольф ответил, что не знает, она схватила и стала теребить его ненавистную одежду. — Говори, говори же.
И тогда он рассказал ей о встрече в подземелье, умолчав о том, как Юдеян использовал яму для самого несчастного заключенного, и Ева сначала не поняла, о какой тюрьме и о какой крепости, к тому же папской крепости, он говорит. Разве папа Римский арестовал Юдеяна? Она не поняла, в какие ямы нырял он, чтобы вынырнуть свободным человеком, изысканным господином, этот не обритый наголо посетитель темницы; и, когда ей стало ясно в общих чертах, что произошло в подземелье, она почувствовала, что ее одурачили: а она-то не выходила из комнаты и скорбела о герое! И она гневно расхохоталась — эта нордическая Эриния — и обозвала их трусами, и сына и супруга, этих тюремных экскурсантов, игравших в тюрьме друг с другом в прятки. Нет, тюрьмы — не для туристов, тюрьмы — для осужденных, в тюрьме или ты убиваешь, или тебя убивают. Сейчас еще не время осматривать достопримечательности тюрем в этом городе, который Юдеян мог бы в былые дни сровнять с землей.
— И папу Римского он мог повесить, и крепость папскую мог бы взорвать, — кричала она сыну, который, дрожа, стоял перед нею, — он мог повесить папу, он был слишком глуп, чтобы это понять, или слишком труслив, вероятно, он уже тогда стал на путь предательства, а фюрер ни о чем не знал, фюрера обманывали все и скрыли от него, что папу Римского следует повесить.
Она бесновалась, словно фурия. Может быть, ему преклонить колени и молиться? Помолиться, чтобы ей простились все эти греховные, слова? Он сказал: