Вольфганг Кеппен - Голуби в траве
Обзор книги Вольфганг Кеппен - Голуби в траве
Вольфганг Кеппен
ГОЛУБИ В ТРАВЕ
Голуби в траве, какая жалость.
Гертруда СтайнНад городом шли самолеты — птицы, предвещающие несчастье. Как гром и град был грохот моторов, как гроза. Гроза, град и гром, днем и ночью, то рядом, то вдалеке, учебные вылеты смерти, глухой гул, содрогания, воспоминания на развалинах. Бомбовые люки самолетов еще были пусты. Авгуры улыбались. Никто не поднимал в небу глаз.
Нефть из недр земли, окаменевшие слои, остывшая кровь медуз, сало ящеров, панцирь черепах, зелень папоротниковых чащ, исполинские хвощи, исчезнувшая природа, доисторические времена, зарытое наследство, охраняемое карликами, алчными и злыми колдунами, легенды и сказки, сокровище дьявола: его извлекли наружу, им стали пользоваться. О чем писали газеты? Война за нефть, конфликт обостряется, воля народа, нефть коренному населению, флот без нефти, попытка взорвать нефтепровод, буровые вышки под военной охраной, шахиншах женится, интриги вокруг Павлиньего трона, нити ведут к русским, авианосцы в Персидском заливе. Нефть поднимала в небо самолеты, будоражила прессу, нагоняла на людей страх и взрывами ослабленного действия приводила в движение легкие мотоциклеты газетчиков.
Окаменевшими руками, хмуро, с руганью, дрожа от ветра, промокшие от дождя, отяжелевшие от пива, прокуренные, невыспавшиеся, преследуемые кошмарами, еще хранящие на коже дыхание того, кто был ночью рядом, спутника жизни, с ломотой в плече, с ревматической болью в колене принимали киоскеры свежеотпечатанный товар. Весна стояла холодная. Новости дня не грели. Напряженная ситуация, конфликт, жизнь проходила под напряжением, восточный мир, западный мир, жизнь проходила по месту стыка, может быть, по месту излома, время было дорого, оно было передышкой на поле сражения, еще никто не успел передохнуть как следует, снова начинали вооружаться, вооружение угрожало жизни, радость была отравлена, накапливали порох, чтобы взорвать земной шар, атомные испытания, атомные заводы, в кладке мостов, залатанных на скорую руку, выдалбливали отверстия для взрывчатки, говорили о строительстве и готовили разрушение, продолжали разламывать то, что уже было сломлено: Германию, расколотую на две части. От газетной бумаги шел запах перегревшихся типографских машин, несчастных случаев, насильственных смертей, необоснованных приговоров, циничных банкротств, запах грязи, цепей и лжи. Измаранные листки слипались, точно взмокшие от страха. Заголовки кричали: Эйзенхауэр осуществляет контроль над Федеративной республикой, военный заем необходим, Аденауэр против нейтрализации, конференция зашла в тупик, переселенцы бедствуют, миллионы каторжников, Германия — мощный потенциал живой силы. Иллюстрированные журналы были наводнены воспоминаниями пилотов и полководцев, исповедями тех, кто перестраивался на ходу, мемуарами мужественных и стойких, ни в чем неповинных, захваченных врасплох и одураченных. Из мундиров, украшенных дубовыми листьями и крестами, они свирепо глядели со стен киосков. Чем они занимались теперь? Составляли объявления для газет или вербовали армию? В небе ревели моторы — моторы других самолетов.
Эрцгерцога обряжали в мундир, его создавали. Орден сюда, ленту туда, крест, сияющую звезду, арканы судьбы, оковы власти, блестящие эполеты, серебряную портупею, золотое руно, орден Золотого руна, Toison d'or, Aureum Vellus, шкуру агнца на жертвеннике, воздвигнутом во славу и честь Спасителя, девы Марии и святого Андрея, равно как в поддержку и поощрение христианской веры и святой церкви, во имя благонравия и пущей добропорядочности. Александр потел. Его мутило. Жестяные побрякушки, мишура с новогодней елки, расшитый воротник мундира — все это мешало ему, давило. Костюмер возился у его ног. Он прикреплял к сапогам эрцгерцога шпоры. Кто он такой, этот костюмер, рядом с высокими, начищенными до блеска сапогами эрцгерцога? Муравей, ничтожнейший муравей. Электрический свет, горевший в костюмерной, в этой сколоченной из досок каморке, которую они не постыдились отвести для Александра, боролся с предрассветными сумерками. Уже в которой раз такое утро! Лицо Александра под гримом напоминало творожную массу, оно было как свернувшееся молоко. Коньяки и вина и недоспанные часы бродили в крови Александра, источая отраву; от боли разламывалась голова. Его привезли сюда на заре. Великанша еще лежала в постели. Мессалина, его жена, похотливая кобыла, так ее называли в барах. Александр любил свою жену; его супружеская жизнь казалась прекрасной, когда он думал о своей любви к Мессалине. Она спала, лицо опухшее, тушь на глазах размазана, веки будто после побоев, кожа в крупных порах, с отливом как у легкового извозчика. Истощенное от запоя лицо. Незаурядная личность! Александр преклонялся перед ней. Он преклонил колена, нагнулся над спящей Горгоной, поцеловал ее в перекошенный рот, на него дохнуло перегаром, который прорвался сквозь ее губы, напомнив запах очищенного спирта. «Что такое? Уходишь? Оставь меня в покое! О, как мне плохо!» Вот это ему и нравилось в ней. По пути в ванную он наступил на разбитое стекло. На диване спала Альфредо, художница, маленькая, растерзанная, впавшая в забытье, миловидная, на лице усталость и разочарование, морщинки вокруг глаз. Она вызывала жалость. Альфредо была забавна, когда она бодрствовала, она вся искрилась, как быстро горящий факел, тараторила, ворковала, каламбурила остро, находчиво. Единственный человек, который мог вызвать смех. С чем это сравнивали лесбиянок в Мексике? Не то с оладьями, не то с кукурузными лепешками, в общем, с высохшим, сплюснутым куском пирога. Точно он не помнил. Жаль! При случае мог бы воспользоваться. В ванной была девушка, которую он вчера подцепил. Она польстилась на его славу, на фальшивую его физиономию, известную всем и каждому. Крупными буквами на киноплакатах: Александр в роли эрцгерцога, немецкий боевик, эрцгерцог и рыбачка, вот он и залучил ее в сети, распотрошил, сделал из нее жаркое. Как там ее вчера звали? Сусанна! Сусанна и старцы. Уже успела одеться. Костюмчик дешевый, из магазина готового платья. Провела мылом по спустившейся на чулке петле. Спрыснула себя духами его жены. Еще недовольна, губы надула. Все они такие после. «Ну что, порядок?» Он сам не знал, о чем хотел спросить. Честно говоря, он был смущен. «Подонок!» Вот-вот. Они хотят с ним спать. Александр, великий любовник! Нашли тоже! Надо принять душ. Машина внизу сигналила как шальная. Этим-то без него не обойтись. Разве еще есть спрос хоть на что-нибудь? Есть спрос на него. Александр, любовь эрцгерцога. Все прочее им обрыдло, хватит с них эпохи, хватит руин, люди не хотят видеть на экране свои заботы, свой страх, свои будни, они не хотят смотреть на собственную нищету. Александр снял с себя пижаму. С любопытством, с досадой, с разочарованием глядела девушка по имени Сюзанна на тело Александра, кое-где уже обрюзгшее и дряблое. Он подумал: «Ну и смотри на здоровье, можешь болтать кому придется, тебе все равно не поверят, я — их кумир». Он фыркнул. Холодная струя полоснула его кожу, как бич. Снизу опять засигналили. Торопятся, им нужен их эрцгерцог. В квартире закричал ребенок, Хиллегонда, дочка Александра. Ребенок кричал: «Эмми!» О чем был этот крик? О помощи? Страх, отчаяние, заброшенность слышались в детском крике. Он подумал: «Надо бы ею заняться, надо бы выбрать время, она такая бледная». Он крикнул: «Хилле, ты уже встала?» Почему она проснулась в такую рань? Он фыркнул. Вопрос ушел в полотенце и задохнулся. Голоса ребенка не было слышно, его заглушали неистовые гудки машины, ожидавшей Александра. Александр поехал на студию. Его обряжали в мундир. На него натягивали сапоги и нацепляли шпоры. Он стоял перед камерой. Разом вспыхнули прожекторы. Ордена засверкали при свете ламп в тысячу свечей каждая. Кумир принял позу. Снимали фильм об эрцгерцоге, немецкий боевик.
Колокола звонили к заутрене. «Ты слышишь, запел колокольчик?» Плюшевые мишки и куклы, шерстяной слоник на красных колесах, Белоснежка и бык Фердинанд на пестрых обоях слушали печальную песню, которую тягуче и по-бабьи жалостливо пела Эмми, нянька, скобля шершавой щеткой худое тельце девочки. Хиллегонда повторяла про себя: «Эмми, ты мне делаешь больно, Эмми, ты царапаешь меня, Эмми, ты выдираешь мне волосы, Эмми, твоя пилка для ногтей колется», она мучалась, но терпела, ей было страшно сказать об этом своей: няне, грубой деревенской женщине, на широком лице которой злобно застыло наивное благочестие. Слова песни «Ты слышишь, запел колокольчик?» были непрерывным напоминанием, означавшим: не жалуйся, не задавай вопросов, не веселись, не смейся, не играй, не занимайся пустяками, используй каждую минуту, ибо мы обречены на смерть; Хиллегонда еще с удовольствием поспала бы. Она с удовольствием досмотрела бы сон. И поиграть в куклы она была бы не прочь, но Эмми сказала: «Нельзя играть, когда боженька зовет». Родители Хиллегонды — дурные люди. Это сказала Эмми. Грехи родителей нужно искупать. Так начался день. Они пошли в церковь. Трамвай затормозил перед щенком. Щенок был лохматый, без ошейника, бродячая, бездомная собака. Эмми крепко сжала маленькую ручку Хиллегонды. Пожатие не было дружеским и ободряющим, оно было безжалостным, как хватка надсмотрщика. Хиллегонда смотрела вслед бездомному щенку. Куда интересней было б погоняться за ним, чем идти с няней в церковь. Хиллегонда стиснула колени; страх перед Эмми, страх перед церковью, страх перед богом сжимал ее маленькое сердце. Желая, чтоб путь тянулся как можно дольше, она не шла, а плелась, она упиралась, но рука надсмотрщика влекла ее за собой. Еще было рано. Еще было холодно. А Хиллегонда была уже на пути к богу. Порталы церквей из массивного дерева и толстых досок обшиты железом, скреплены металлическими болтами. А бог, он тоже боится? Или он тоже пленник? Няня потянула за искусно выкованную ручку и приоткрыла двери. Теперь можно проскользнуть прямо к богу. Внутри стоял чудесный запах рождественских свечей. Не здесь ли готовилось свершиться чудо, страшное чудо, возвещенное ей, отпущение грехов, оправдание родителей? «Актерское дитя», — подумала Эмми. Ее тонкие бескровные губы, аскетические губы на крестьянском лице, были как резкая, проведенная раз и навсегда черта. «Эмми, мне страшно, — думала девочка, — Эмми, церковь такая огромная, Эмми, стены вот-вот обвалятся, Эмми, я тебя больше не люблю, дорогая Эмми, Эмми, я ненавижу тебя!» Няня окропила дрожащего ребенка святой водой. В щель приоткрытой двери протиснулся какой-то человек. Пятьдесят лет усилий, труда и забот осталось позади, и теперь у него было лицо загнанной крысы. Он пережил две войны. Два гнилых зуба желтели у него во рту, а губы все время что-то шептали; он был втянут в какой-то бесконечный разговор, он разговаривал сам с собою: ведь больше его никто не слушал.