Егор Зарубов - Я уже не боюсь
Достаю сигарету и протягиваю ей. Потом зажигалку. Она прикуривает и смотрит на меня поверх огонька, который отражается в больших темных глазах.
– Супер сыграли, – говорит она.
– Спасибо.
– Это банда ваша?
– Ага…
– Меня Валик специально позвал, чтоб я вас послушала. И не зря.
Валик – это Лепрекон, хозяин «Оловянного дирижабля».
Секунду спустя девчонка, видимо, понимает, что я не в курсе, почему она такая ценная, что ее специально пригласил Лепрекон, и что это должно о чем-то мне говорить. Она улыбается, выдыхает дым и протягивает руку ладонью вниз:
– Рося. Я из журнала «ХЗМ». Пишу статьи всякие про местных музыкантов.
– Миша.
Я наклоняюсь и целую протянутую руку – просто не знаю, что еще с ней делать. Не пожимать же.
Девчонка смеется и отдергивает руку.
– А Рося – это от какого имени сокращение? – говорю я.
– От Росомахи, – отвечает Рося, и мы смеемся. Вспоминаю журнал – его Китаец почитывает. Про музыку, граффити, спорт…
Темная арка справа от нас наполняется адским ревом, и во двор заезжает мотоциклист. Глушит мотор, идет к двери. Черный силуэт звякает, как рыцарь в доспехах. Уже метров с десяти слышны «Limp Bizkit», грохочущие в его наушниках.
Китаец. Никогда его раньше здесь не видел. Проходит мимо нас, скользит безразличным взглядом, заходит в «Дирижабль» и спускается по лестнице вниз.
– Давайте отсюда свалим, – говорит Никита.
Я мельком ловлю его взгляд и замечаю в нем что-то похожее на то, что чувствую сам.
Что-то вроде стыда.
Мы идем на Владимирскую горку, в скверик над здоровенным зданием, которое теперь называется Украинский дом, а раньше было музеем Ленина. По пути покупаем до фига пива, и я нахлестываюсь просто в хлам. Остаток вечера распадается на кадры, как в диафильме «Ну, погоди!», который я смотрел в детстве, прокручивая ручку похожего на маленький танк фильмоскопа. Помню, как иду к метро с Росей, несу какую-то чушь про музыку, она улыбается и кивает и поправляет чехол с гитарой на моем плече. Еще дает мне какую-то книгу, я ее бросаю в карман на чехле… Говорю, что мне двадцать три, она смеется и отвечает, что ей тридцать два. Потом долго жду троллейбуса в толпе на конечной. Чешская развалина приезжает и набивается под завязку.
Когда-то на первом этаже в нашем парадном жила Сумасшедшая. Никто не знал, как ее зовут, – просто Сумасшедшая, и все. С длинными седыми космами, облаченная в какую-то рвань, она любила иногда выглянуть из окна и завопить своим ужасным хриплым голосом любому прохожему что-нибудь странное, например: «Ты съел моих детей!» А еще она постоянно выносила мусор на белую разделительную полосу посреди проспекта, будто так и полагалось, а временами, в редкие и необъяснимые минуты доброты, бросала через форточку нам, малышне, конфеты, срок годности которых истек лет тридцать назад.
Мы вели себя с ней так же, как всегда ведут себя дети с кем-то необычным, – отвратительно. До словесной перепалки дело не доходило – никто не мог вынести ее хриплые вопли, – но вот бросить снежок (а однажды даже дохлую синицу) в ее вечно открытую форточку, откуда доносился мерзкий затхлый запах («запах склепа», как говорил Долгопрудный загробным голосом), это мы могли запросто. Помнится, как-то раз дворник дядя Федя – он, по слухам, подметал листья во дворе и прикладывался к бутылке, еще когда наш дом стоял один-одинешенек в лесу, а вместо соседних высоток цвели яблоневые сады, – позвонил в нашу дверь и, обдав родителей густым облаком перегара, пожаловался на мое недопустимое поведение. Меня после этого ругали, но не слишком: как ни прискорбно, но никому не было дела до Сумасшедшей. Она как-то тихо умерла зимой, и все о ней забыли.
Но, кроме криков, Сумасшедшая любила еще кое-что. Порой она выходила на улицу, садилась на скамейку и начинала говорить с невидимым собеседником. Причем человеком он был явно неглупым и образованным, хоть и воображаемым: иначе как объяснить обсуждаемые темы – фрески Микеланджело, фильмы Тарковского – и долгие споры о том, почему крут Рахманинов, а Дебюсси попса. Папа говорил, что она до сумасшествия была каким-то доктором каких-то наук… Для меня ее слова были чем-то вроде очень иностранного языка – из называемых имен я узнавал только Микеланджело, и то из-за «Черепашек-ниндзя».
Но дело было даже не в том, что говорила Сумасшедшая, а в том как. Это был не монолог – она действительно с кем-то общалась. Слышала ответы, спорила, смеялась и раздражалась. Помню, как в первый раз услышал эту ее «беседу». Мы тогда играли дома у Долгопрудного, он жил этажом выше Сумасшедшей. Я как раз едва не отдавил ему палец гусеницей стального игрушечного Т-34, который, кажется, весил как настоящий. Долгопрудный из последних сил сдерживался, чтобы не зарыдать. И тут в форточку донесся голос Сумасшедшей. Я даже выглядывать не стал, настолько был уверен, что под окном просто остановились поговорить два человека, и у одного из них очень тихий голос…
Позже я всегда думал – как же ей, должно быть, было одиноко. Но теперь знаю, что дело не только в этом.
Все это вспоминается мне, когда я вижу лица пассажиров, стоящих рядом со мной в троллейбусе. Они смотрят на меня так же, как мы всегда смотрели на Сумасшедшую. Как на психа. А все из-за того, что я незаметно для себя начал говорить сам с собой. Ну, вернее, им, пассажирам, так показалось, что сам с собой. На самом-то деле я говорю с Юлей. И дело не в одиночестве, вернее, не только в нем. И не в боли, не в тоске, не во всем этом, нет. Мне просто хочется поговорить о том, о чем мы так и не успели, не договорили, оставили на потом. О том, как поедем летом в Крым или кататься на роликах по Крещатику. Какой у Вали Тарановой из десятого «Б» страшный крючковатый нос. Как снова зальем бабе Майе шприцом яйцо в замочную скважину, где оно протухнет и будет страшно вонять, а старая карга так и не узнает, в чем дело. О том, как Китаец может ходить в берцах летом и не падать в обморок, и что его домочадцы наверняка надевают противогазы, когда он приходит домой и разувается.
О ее любимом цвете – я так и не узнал, какой он. О том, почему у нее фамилия Дебрецени, и связано ли это с городом, который я нашел на карте Венгрии. О том, кто чем займется после школы. О будущем, которое у нас было. Которое вообще тогда еще существовало.
В общем, мне просто захотелось с ней поговорить. А эти мудаки в троллейбусе ничего не поняли.
16Полночи меня мучают «вертолеты» – стоит закрыть глаза, и будто попадаешь в центрифугу. Ставлю ногу на пол – «заземляюсь». Становится чуть легче.
Утро для меня начинается ближе к обеду. В голове глухой звон, будто вчерашний гитарный рев проник в череп и рикошетит там, бьется о стенки, силясь вырваться наружу, как залетевшая в маршрутку муха. Мама уже ушла на дежурство. Я пью воду из крана – кажется, я смогу это делать бесконечно – когда в комнате пищит телефон. Чищу зубы и иду читать СМС.
«Хай. Как здоровье? Едва живой небось?»
Ну что тут ответить?
Пишу: «Е-два, е-четыре:-)»
«)) аналогично)) Узнал?»
Догадываюсь, но сомнения есть.
«Не уверен».
«Угадай».
«Подскажи».
«Первая буква Р».
«Рита? Радислава? Родион? Рододендрон?»
«)) Мимо))»
«Рося?»
«Точно) Но вообще-то Оля. Идешь сегодня на Ксюхин ДР?»
Ксюха – это вроде как толстая девочка. Помню, Никита говорил, что ей скоро двадцать.
«Иду».
«Супер. Давай в 19.00 на Золотых. У Никиты дома висяч».
Интересненько.
«Ок. Только сразу скажу – мне не 23».
«Ну а мне не 32))»
Странно писать все это. Странно и легко. Чувствую, как искорки флирта бегают через эти сообщения, почти слышу их электрическое потрескивание. Пытаюсь толком вспомнить эту Олю, которая Рося и которой тридцать два, но не тридцать два…
Но вместо нее вижу Юлю. И Юля недовольна. Юля качает головой, как будто я натворил что-то не то. Я вижу ее черные цыганские глаза, и в них немой укор. Словно я предал ее. Словно изменил. Просто потому, что вообще обменялся с кем-то какими-то словами…
Иду к себе в комнату, играю на гитаре, как делаю всякий раз, когда накатывает. Но не помогает. На этот раз не помогает…
Я вдруг вспоминаю о книге, которую вчера дала мне Рося, и достаю ее из чехла. Обтрепанная, с загнутыми уголками. Шарль Бодлер, «Цветы зла». Что-то такое Алла Георгиевна на зарубежке рассказывала. По-моему, он пил абсент.
Читаю стихи. Они мрачные. Сочатся чернотой. Смертью.
Уголки загнуты на самых темных.
К обеду снова раскаляется тяжелая духота, как перед дождем. Остаток дня ползет, как оглушенная змея, размякшие от зноя минуты тянутся кадрами в замедленной съемке. Включаю телик, клацаю каналы. Голову наполняет безумный фильм-калейдоскоп: реконструкция Майдана, Стивен Сигал мочит террористов на линкоре, полуголые солистки «ВИАГры» пляшут на фоне мерцающих звезд…