Дибаш Каинчин - У родного очага
Узнав о случившемся, село загудело словно пчелиный рой: «Возможно ли это?», «В амбар Большого человека», «Страшно подумать»... А вечером клуб до отказа заполнил народ. На сцене в окружении работников АИКа, комсомольцев и передовиков сидели, опустив головы, Йугуш, Сарбан, Кукпаш.
Сурен встал и произнес небольшую речь, в которой раскрыл злоупотребления Йугуша: Затем стал задавать вопросы сидящим в зале.
Сурен. Йугуш делал это?
Люди. Да. Делал.
С у р е н. А это тоже делал?
Люди. Да. Делал.
Сурен. А вот это правда, подтверждаете?
Люди. Да, правда.
Сурен. А вот этого не было, подтверждаете?
Люди. Да, не было.
После этого на сцену вышел Сорпо в красном галстуке. Люди, как увидели Сорпо, заахали, зашевелились. Откуда он? Что с ним было? Где пропадал?.. Видимо, мало кто заметил его отсутствие, разве только спросил кто у кого-то: «Слушайте, ведь тут ходил мальчишка Сорпо. Что-то не видно его. Куда он мог деться?» Покачали, наверное, головами и позабыли об этом. А о том, что исчез Кепеш, через двадцать дней заметила его жена. Она думала, что он, как обычно, в табунах. Бросилась искать, но никаких следов не нашла. Как говорится, на шута всегда найдется шут, дело дошло до того, что кто-то сказанул: «Э-э, что еще можно думать об этом Кепеше. От ребятишек убег — вот и вся причина. Наверное, подумал, чем кормить их, выбиваться из сил, лучше найти вдовушку с огородом. Что-то он говорил, кажется, когда партизанил, мол, имел такую одну в низовьях Катуни». И жене Кепеша пришлось съездить в низовья Катуни. Но откуда найдешь-то: огромная земля — низовья Катуни, а вдовушек с огородом — через двор.
Сейчас, когда Сорпо произнес «Кепеш»... все разом вскочили. Три волка попятились, прилипли к стене. Если бы не вооруженный караул, люди растерзали бы их.
После Сорпо слова попросил Чынчы. Сорпо в ту ночь, оказывается, пришел к Чынчы, и назавтра же они вдвоем тайно пошагали в аймак, встречались там с Суреном. И оттуда же втроем пошагали в область. Через полмесяца Чынчы возвратился домой, Йугуш о нем поставил вопрос как о саботажнике и вредителе, и Чынчы исключили из комсомола. Хотели отдать его под суд, но Чынчы оправдался тем, что ходил в город выявлять возможности поступления на учебу.
Дальше выступающих было много. Жена Байюрека... Она, привязав сынишку к спине кушаком, все выполняла колхозные работы, делала что бы ни велели, шла туда, куда бы ни посылали...
Выступила и Яна... Она после той ночи ушла от Йугуша. «Кажется, все есть у Йугуша, всего у него хватает, — порассуждали люди, — но раз от него уходит жена, значит, все же чего-то не хватает у него». Яна стала первой подругой жены Байюрека, всегда выкроит что-нибудь из своего пайка для ее сынишки...
Выступали другие, список преступлений Йугуша, казалось, не имеет конца. Потом дали слово Йугушу. Нельзя было узнать его: прежде мог говорить по два часа без передышки, и слушали его; раскрыв рот, теперь же ничего не мог из себя выдавить. Сначала, как сумасшедший, смеялся, гримасничал, шрам змеился на его щеке, но все-таки выдавил из себя несколько желчных слов:
— Сажайте в тюрьму, сажайте... Но я-то хоть пожил, поел, попил вволю, а вы что? Как подыхали, так и подохнете. А кое-кто со мной еще встретится... Эх, скольких вас я за собой потяну! Еще поплачут ваши жены! Сколько сирот здесь останется! Эй ты, Алгый, не ухмыляйся... Жди своего часа, скоро, скоро он настанет! И ты, Иритпек, придумай, что будешь отвечать, если спросят, сколько коров и телок может задрать волк в колхозном стаде, которое ты стерег, если и волков-то поблизости давно нет? А ты, Ноокы, старая лиса, выступаешь против меня, а сколько раз ты налог Советской власти не платил, сосчитай! И ты, Йорыш, не прячься за спины. Расписка твоя в целости и сохранности у меня... Мешок колхозного зерна за тобой, пощадил я тебя в тот раз...
Но тут люди зашумели, не захотели больше слушать Йугуша.
Представитель из области закончил собрание кратким словом:
— Товарищи! Советская власть — это не Йугуш, не Сарбан, не Кукпаш! Советская власть — это вы сами. Вы — труженики, строители новой жизни. Виновные получат по заслугам. Да здравствует Советская власть! Да здравствует мировая революция!
Фридрихом звали этого горячего алтайца. Он был из соседнего села и недавно избран секретарем обкома комсомола. Батраком был раньше, за его заслуги перед народом, за честное и горячее сердце решили люди: «Отныне имя нашего вожака — Фридрих. Пусть честно и достойно носит имя вождя пролетариев всего мира товарища Энгельса».
Преступников под конвоем отправили в аймак.
Вместе с рассветом встал Чынчы. Выпил пиалу пустого чаю и пришел на место стройки.
Ответственный был сегодня день у Чынчы. Колхоз оказал ему доверие, назначил бригадиром молодых строителей. Чынчы, как старик Былбак, залез на помост и, крикнув коротко «Э-эй!», махнул два раза рукой.
Испугался Чынчы — никто не вышел из юрты. Тогда он еще раз крикнул «Э-эй!» и еще раза два махнул рукою. Вот тут и захлопали двери. Никогда не был так рад Чынчы!
Первым вперевалку, по-медвежьи, подошел молодой парень по имени Тобе. Огромной силы человек: заарканит дикого стригунка и держит его так, что тот не шелохнется. А ему не надо и столба, а дай только ухватиться за уши — и больше ему не стоит никакого труда, пригнув голову того стригунка к земле, заседлать его. Вот Тобе снял рубашку, ударил себя в грудь, которая загудела, как пустотелый валежник толщиною в два обхвата, подмигнул Чынчы, мол, выдержишь ли.
Поплевал Тобе на ладони, взялся за ручку пилы и — пошло: ух-ах, ах-ух, ух-ах, ах-ух... — а пила: тырт-тирт, тирт-тырт... То земля, то небо, то земля, то небо...
Солнце, огромное, раскаленное, медленно всплывало над горами. Животворное тепло как всегда призывало людей жить, трудиться, быть счастливыми. Жители возвращались к своим обычным занятиям. Ждали они и возвращения Байюрека.
АБАЙЫМ И ГНЕДКО
Перевод с алтайского Л. Ханбекова
Лишь высветлит рассветная синева маленькое, с ладонь, запотевшее оконце, мимо абайымовской избенки уже рысит табун. Сотни сильных копыт барабанят о гулкую стылую дорогу, и, как подголоски, звенят льдинки, примерзшие к мохнатым ногам лошадей. Табун спокойно пофыркивает, храпит, лишь нет-нет да резко, тоненько заржет, как пожалуется, молодая кобылица. Не иначе как какая-нибудь матерая злая гнедуха хватанет ее за нежную шею.
— Поурось мне, поурось! — щелкнет бичом табунщик Янга и проскачет вдоль табуна, поскрипывая старым седлом. И опять ровно фырчит табун под его гортанную песню. Вместе с песней, топот, фырканье табуна стекают вниз по улице к водопою — прорубям на реке.
Абайым со вздохом отодвигает чашку: «Ну, мать, теперь вроде в самый раз» — и поднимается. Он натягивает пожелтевшую от давности, едва не всю в круглых заплатах овчинную шубу, в два обхвата — «чтоб спина крепче стала» — перетягивается выцветшей опояской из красного сатина. Потом нахлобучивает на гладко выбритую голову, похожую на пузырь, измятую шапку из лисьих лапок. Под конец он сдергивает с крючка узду с медной чеканью, волосяной недоуздок. «Пошел, стаpa!» — и, глубоко, будто хочет нырнуть, хватанув воздух, пахнущий ржавчиной старой печурки, выходит на улицу.
Небо — ровное, каленное добела морозом, — долго еще стоять ясным дням. В деревне ни звука: кто выйдет в такую рань, в такой мороз. Дымят избы с оледеневшими окнами. Тянутся в небо ровные белые столбы. Завидев хозяина, радостно мычит и топочет абайымовская корова, подобравшая за долгую ночь весь корм. Старик спешит мимо; жена накормит их комолую Тонкурак.
Реденькая бородка Абайыма и лисий ворот его шубы индевеют. Старик прячет лицо в мохнатые рукава и, горбясь, трусит по глубокой тропинке, жмущейся вплотную к кривым жердевым пряслам. Старик в мягких кисах, а снег от его шагов поет, скрипит звонко, на всю округу, скованную утренней дремой и морозом.
Абайым привычно направляется к приземистой мастерской, не глядя, нашаривает ключ, спрятанный в щели крыльца, открывает, обжигая пальцы, пудовый замок. В темноватой, выстуженной за ночь избе холоднее, чем на улице.
«Сейчас, сейчас, — думает старик, — сейчас будет тепло». В печурку, вырезанную из железной бочки, он не спеша толкает стружки. «Так, так, — приговаривает старик. — Теперь сверху положим березовые обрезки и смоляные чурбачки... Вот так...» Вспыхивает спичка; и огонек накидывается на стружку, разрастается и споро бежит вверх по чурбачкам.
Абайым садится перед дверцей, смотрит на огонь, закуривает. Пахнет сушеной елью, кедром, березой, и Абайым никак не надышится знакомыми запахами. Хорошо ему вот так сидеть.
Первым приходит Длинный Митька. Чтоб не удариться о притолоку, он гнется в дверях в три погибели. Ему и в мастерской не выпрямиться: шапкой задевает матицу. Потому Митька сразу ищет место, где приткнуться. Устраивается на чурбаке, и, сдернув заячью шапку, мнет волосатой медвежьей лапой удивительно маленькую головку. Избу заполняет запах лука и капусты.