Анатолий Тоболяк - Невозможно остановиться
А будь она нерпой или чайкой… А будь я клешнястым крабом или песчаной блохой… как бы мы могли встретиться? Кто бы тут находился вместо нас, в занятых нами объемах пространства? Странно иной раз, даже еще не выпивши, чувствовать себя самим собой, единственным и неизменным, лишенным возможности перевоплощения, не замечали?
А бутылку открыть — это уж мужское дело. Сядем на прекрасное бревно, вглядимся в огонь. Увидим там каббалистические знаки. Вглядимся в серое море. Не увидим паруса — и не надо. Не увидим, увы, резвого китенка. Лишь бугристая водная пустыня вплоть до берегов Америки. Поднимем лица к небу. Солнце нам снилось много дней назад. А теперь снятся тучи да тучи, гонимые ветром. Никак мы с тобой, Лиза, не пробудимся, чтобы увидеть что-то иное, как может Ваня. Помянем Ваню. Помолчим. А теперь скажи мне, Теодорова: надумала ты ехать со мной в Москву или нет?
— Да я бы с радостью! Но как, как?
— Ладно, я сам поговорю с Жанной. Разрешаешь?
— Поговори. Но она ведь не редактор.
— Побродим по Москве. Покажешь мне Кремль. Говорят, он красивый.
Лиза смеется и давится кусочком хлеба. Я хлопаю ее по спине, обнимаю за плечи.
— Познакомишь меня со своими сестрами, — продолжаю мечтать.
— Черта с два!
— А почему?
— А потому! Они молоденькие. Одной пятнадцать, другой семнадцать.
— Чудесный возраст. А матери твоей сколько?
— Маме… маме, как тебе, чуть больше.
— Ну, познакомишь меня с мамой.
— Слушай, перестань… не хами.
— А что я сказал? Отец у тебя пьющий?
— Папа у меня воинствующий трезвенник.
— С ним не надо знакомить, — отвергаю я главу семейства. Лиза вскидывает лицо к небу.
— Господи, Господи! — говорит она, будто молясь. — С кем я связалась, Господи! Прости меня.
— Вряд ли простит, — сомневаюсь я.
— Я тоже так думаю: вряд ли. Слушай! — вдруг оживляется она. — Как тебя?.. Теодоров! Слушай, а почему я ничего не знаю о тебе? Ты что, сразу таким родился, сорокалетним? У тебя детство было? Юность? Ты из пробирки или у тебя есть родители? Кто ты вообще-то, кроме автора книжек? Ну-ка говори! — заглядывает она мне в лицо.
— А никто, Лиза. Абстракция я.
— Скрытный ты! Я заметила… открытый, но скрытный. А маленький ты, наверно, был смешной, — как-то по-матерински любовно произносит она.
— Нет, я всегда был трагичен, Лиза. С пеленок.
— Ты два раза был женат, да?
— В детстве? Да, два раза.
Но она не улыбается, не спускает с меня глаз.
— А детей у тебя сколько?
— Давай выпьем — скажу.
— Хорошо. Только немножко.
Ветер раздувает огонь костра, но гасит огонек спички. Мне удается все-таки закурить со второй попытки, а Лиза прикуривает от моей сигареты. Я целую ее в левый глаз, потом в правый, как бы притупляя остроту зрения. Нежные солнечные пятна проступают на щеках Лизы. Она прижимается ко мне тесней, я крепче обнимаю ее за плечи.
— Ну, сколько же? — не теряет она темы.
— У меня одна дочь. Зовут Олей. Она здесь, — отвечаю я.
— Правильно! Не соврал, — хвалит меня Лиза. — Я у Жанны спрашивала.
— Но вполне возможно, что где-то в стране…
Она закрывает мне ладонью рот. В глазах вспыхивает гневный огонек.
— А вот об этом помолчи! Заткнись, пожалуйста! Я на тебя никакого права не имею, поэтому простила ту мерзость… брр!.. и твою красотку Суни, раз никакого права не имею. Но при мне ни об одной девке ни слова, понял? Можешь только о Марусе, да и то необязательно.
Я убираю ее руку, глубоко затягиваюсь дымом.
— С Марусей, — говорю, — все кончено. Ошибся я в Марусе. Крупно.
— Да ты что?! — пугается Лиза. — И что теперь?
— Надо начинать сначала. А сил в себе что-то не чувствую. По-моему, признаки импотенции.
— Тьфу, тьфу! Сплюнь! Ерунда!
— Нет, не ерунда. Мне лучше знать. Да и пора уже. Сколько можно на бумаге безобразничать! — усмехаюсь я.
Она смотрит недоверчиво, жалостливо и страдальчески. Тихонько говорит:
— Вот почему ты такой… на себя непохожий. Все вместе накатило, да?
Да, все вместе: пожалуй, она права. Иван. Книжка. Пьяная пьянь. Сорок лет и крутой подъем на пятый десяток. Неверие. Плач дочери по ночам. Легкий образ петли. Все вместе сошлось, правильно сформулировала. И ты, Семенова, то ли чайка, то ли нерпа, то ли выдра, то ли любовь, то ли выкуренная сигарета в этом сообществе нелепостей, случайностей, угнетающих обстоятельств, называемом иногда жизнью. Не спастись ли нам от нее в рабочей бытовке, в вагончике на колесах, не укрыться ли там от надзора дождливо-слезливой матери-природы?
Взломщик Теодоров. Железным прутом (нашелся поблизости) срываю доски, которыми забито окно. Стекол нет, рама легко поддается — путь открыт. Не так ли в детстве золотушном, в юности веселой… А! лучше не вспоминать! А то замелькают, чередуясь, чердаки и подвалы, пожарные лестницы и водосточные трубы, чужие дачные домики, сады-огороды… смешные слезы, нелепые клятвы… пепел, как уже сказано, невосстановимая история! Но что-то, выходит, еще осталось во мне от того прежнего, от былого отчаюги, коли ловко проскальзываю в окно, как тать, и втаскиваю за руку подругу-десантницу? Сухо, тепло тут, чисто. А вот и ложе для нас: широкие деревянные нары.
— Матрас этот, гадость — вон! — тут же по-женски командует Теодорова. Озирается, осматривается, принюхивается, проходит во вторую половину вагончика, возвращается вроде бы удовлетворенная — точь-в-точь как хозяйка новой квартиры. Как они это любят и умеют — приспосабливать любое местечко для своих потребностей!
— Может, шторки повесить на окна? — любопытствую я, сидя на нарах.
— Молчи! Я должна освоиться. А нас тут не убьют?
— А ты тут, никак, прописаться собираешься?
— Да, знаешь… тут неплохо. Я бы тут пожила некоторое время… с видом на море, — задумчиво сообщает Лиза, подходя ближе.
Я обхватываю ее за бедра и притягиваю к себе.
— Подожди! А постель? Давай куртку. Свитер снимай.
Это что-то уж слишком… такая обстоятельность и деловитость перед божественным актом… Я хмурюсь. Снимаю куртку, стаскиваю свитер и смотрю, как она аккуратно укладывает их на нары, приговаривая:
— Вот так. И вот так. Вот так-то будет лучше! А теперь моя куртка. А теперь…
— Ну, знаешь, довольно! — прерываю я ее хлопоты и притягиваю к себе.
Пропустим, пропустим. Все эти пуговицы, молнии, застежки… верхняя одежда, нижняя одежда… все это раздражающие помехи на пути к истине. Я не нахожу, как иные, сладкого наслаждения в расстегивании, скажем, лифчика… наоборот, какие-то странные мысли мелькают о подпругах, уздечках, шпорах… не знаю почему. Я предпочитаю изначально голую женщину, женщину из пены морской или из-под душа… без всяких — пошли они! — текстильных атрибутов.
— Ну что ты возишься! — начинает нервничать и Лиза, стоя ко мне спиной.
— А-а!.. — рычу я и, рванув, ломаю застежку бюстгальтера.
А вот сдернуть ее трусики — это проще. Лишь спустишь их до колен, а дальше она сама переберет ногами, как… как трепетная лань, и освободится от них. Сам я разоблачаюсь в одну микросекунду… мне это ничего не стоит! — и, сидя на низких нарах, целую ее в крутые, горячие ягодицы… раз целую, другой, увлекаюсь… целую спину… и вот, обняв за груди, осторожно усаживаю ее на себя.
Лиза протяжно стонет. Я не вижу ее лица, но знаю, какое оно сейчас: страдальческое, искаженное, как при сладостной пытке… бывают такие. Но слова я слышу вполне земные:
— Ты… надеюсь… о-о!.. никакую заразу не подцепил без меня?
— Нет! У! А ты?
— А я, а я…
— А ты? а ты?
— А я… о-о!.. я не такая тварь… как твои подружки. Я очень тебе верна.
— Умница. Умница, — качаю ее туда-сюда, к себе и от себя. Держу за бедра, обцеловываю спину, глаз не спускаю с ее задика, раздвигаемого мной. — Я тоже! У-у! Тоже.
— Что тоже? Что тоже? Говори!
— Верный-преверный. Верняк я. Верняк.
— Врешь ты… знаю! Врешь! О-о!
— У-у!
Так беседуем. (Повторения тут неизбежны.) Она тоже видит, склонив лицо, как мой разгоряченный молодчик то исчезает, то появляется. Я знаю, что слюнка сейчас у нее на губах. Язычок трепещет, как у змейки. Я могу попросить ее о чем угодно — знаю, и все она исполнит.
— Хорошо? — спрашиваю. — Хорошо? (Повторения неизбежны!)
— Да! Очень! Да!
Что еще, казалось бы, мне надо? Женщина… любимая?.. говорит «да, мне хорошо», лучше ведь слов не бывает. Она говорит «да», и она не лукавит, не врет. Очень сильное единение у нас, редкая слитность! Но я чувствую, знаю, что может нам быть еще лучше, можем мы стать еще ближе. И я отваливаюсь спиной на расстеленную одежду, увлекая Лизоньку за собой.
— Что ты?! — пугается Лиза. — Все, что ли? Так быстро?
— Нет, не все. Не все, — успокаиваю. — Подожди. Я хочу… Как объяснить ей, чего я хочу? Ну, ей-то я все-таки объясню, а вот как растолковать другу-читателю? Поймешь ли, друг-читатель, если я скажу, что почувствовал неодолимое желание… как бы образней выразиться?.. сменить авангардистскую, предположим, прозу Саши Соколова на добротные семейные тексты Элизы, предположим, Ожешко? Уловила, Лиза? Уловил ли, друг-читатель? Ведь это значит, проще говоря, что я не расположен нынче к сатурналиям. Ты не будешь против, Лиза… нет, конечно… если эта наша близость, третья по счету, пройдет под знаком домашнего, что ли, умиротворения, а лучше сказать — в познании не только бренного тела, но и неисповедимой души? Поэтому… пусть ложе жесткое… прими, пожалуйста, классическую европейскую позу… вот так, вот так, умница… а я стану двигаться вдумчиво и нежно, бережно и осторожно, мягко и, может быть, даже грустно. Давно ни с кем так… ты оценила, да? Соскучился Теодоров по простым и ясным мыслям, истосковался по взаимопониманию… да и женским своим чутьем ты наверняка улавливаешь, что происходит что-то необычное, небывалое, нечто вроде исповеди тут, вверху, и там, в глубине… и уж не знаю, доводилось ли тебе когда-нибудь ощущать такую бесконечную преданность, которую пытается высказать сейчас Теодоров со своим помощником.