Валерия Перуанская - Прохладное небо осени
12
По дороге из Эрмитажа Инесса с Лилькой рассуждали об импрессионистах.
– Я признаю такое искусство, от которого я получаю удовольствие, – решительно заявила Лилька. – На что мне глядеть приятно. А не гадать, какие такие цели и задачи ставил себе художник, который умел, оказывается, рисовать не хуже других, а малевал картины, как первоклассник.
– Прекрасно, если при этом тебе доставляет удовольствие Рембрандт, скажем, или Левитан. А если тебе приятно созерцание рыночных лебедей?
– Скажешь!
– Так ведь для искусства критерий удовольствия никак не подходит, сама же видишь.
– Да, – вздохнула Лилька. – Мы дилетанты. Любим судить о том, чего знать и понимать как следует не умеем. Но ведь понимают по-настоящему только знатоки, а искусство создают не для знатоков, а для широких масс. Как быть?
Инесса рассмеялась:
– Для начала, по-моему, остерегаться судить то, чего не понимаешь. Можешь любить, можешь не любить, принимать лично для себя или не принимать, но – не судить. Или – научиться понимать.
– Да, – согласилась Лилька. – Все мы жуткие нахалы. К себе в медицину – учить или осуждать – я и близко немедика не подпущу, а Моне там, или Мане, или Пикассо, – кто мне запретит на них фыркать и чувствовать себя на голову выше их всех, вместе взятых, потому что они передо мной, невеждой, беззащитны? – Они вошли в Лилькин подъезд. – К тому же о медицине рассуждать – надо хоть слова какие-то знать. А чтоб говорить об искусстве – и слов особых не надо. От этого кажется – и знаний тоже. Плохо – хорошо, нравится – не нравится. Последний раз я была в Эрмитаже лет десять назад, когда в воспитательных целях водила туда ребят. Стыдно сказать. Если б не ты, наверно, еще бы десять лет не выбралась. И читать-то толком не успеваю. В отпуске иногда наверстываю. – Она тяжело поднималась по ступенькам, останавливалась передохнуть.
Когда они вошли, Костя поинтересовался:
– Вы что, весь Эрмитаж осмотрели?
– Ты видела этого шутника? – вознегодовала Лилька. – Весь! Сорок минут простояли в очереди на набережной. Ветер сегодня знаешь какой?
– Мы только поздних французов и посмотрели, – сказала Инесса.
– Совершенно я без ног, – Лилька стаскивала туфли, шарила под вешалкой в поисках тапочек. – Оля ушла? Белье, конечно, не погладила? – Лилька открыла створку шкафа. – Ясное дело, до белья ей тут... Сейчас я быстренько поглажу, и будем обедать. – Включила утюг, заглянула в сервант: – Хлеба мало. Костя, сходи, пожалуйста, за хлебом. Мелочь у тебя есть? Куда я девала свою сумку? Инна, ты не видела, куда я положила сумку?
Наконец нашла сумку, нашла мелочь, нашла авоську.
– Да, еще масла грамм триста. – И достала из-за шкафа гладильную доску. – Когда уж тут размышлять об импрессионизме, реализме, модернизме, – пробормотала она. – То стираешь, то готовишь, то по магазинам бегаешь. Не говоря о том, что ходишь на работу и там, между прочим, оперируешь больных. И ничего удивительного, что в Эрмитаж выбираюсь раз в десять лет, хотя вон он – под боком. Люди, чтоб его посмотреть, с другого конца света едут.
– Не брюзжи, – сказала Инесса. – Давай я лучше подкорочу твое пальто, а то так и не соберемся.
Инесса, стоя перед Лилькой на корточках, намечала нужную длину – Лильке казалось то все еще длинно, то чересчур коротко: «Мои ноги не созданы для мини!» Инесса в конце концов заявила:
– Вот так будет. Гляди – колени закрыты.
– Еще на сантиметр хоть выпусти! – жалобно взмолилась Лилька.
– Никакого сантиметра. Снимай.
– Знаешь, – сказала Лилька, принимаясь гладить, – о чем я всю жизнь мечтала? О шерстяном платье цвета беж. Шерсть должна быть такая мягкая, но толстая, вроде рогожки.
– Такое платье было у моей мамы. Не помнишь?
– Его-то и помню. О таком и мечтаю. С детства. – Она сердито сложила выглаженное полотенце, еще что-то из вороха достала. – Пока я мечтала, не заметила, что жизнь почти что прошла, а платья такого у меня так и не было. Как оптимист, я еще не потеряла надежду... Косте я в этом ни за что бы не призналась. Он бы сказал, что не знал, что я такая же мещанка, как моя сестра Женя, и что непонятно, зачем женщинам дают высшее образование и борются за их равноправие. А если, например, Ольге сказать, то она и вовсе удивится. Уверена, что мне давно ничего не нужно. Быстро жизнь проходит, – философски изрекла она. – А мы – бабками становимся.
– До бабки еще далеко, положим.
– Где же далеко? Не далеко. Да не в этом дело. А вот не дает жизнь передышки. – Лицо у нее было усталое.
Тут Лильку позвали к телефону, и она потопала в коридор. Звонок был какой-то приятный, потому что через дверь доносились ее радостные восклицания и жизнерадостный смех. Будто не она только что с печалью рассуждала о скоротечности жизни.
– Инна! – закричала она. – Иди! Тебя.
Инесса, любопытствуя, взяла трубку. Не Токарев – и рано еще, и Лилька по-другому бы разговаривала. И не смотрела бы так ликующе.
– Здравствуй, – сказал голос, который Инесса узнала бы из тысячи, из миллиона голосов. И через пятьдесят лет тоже узнала бы.
– Володя!..
– Выходи вниз и иди мне навстречу, – сказал он так, словно не допускал возражений.
– Хорошо, – ответила она, не возражая и улыбаясь ему, невидимому. Раньше он никогда не говорил с ней таким образом, раньше возражений не допускала она, но показалось очень естественным, что теперь все наоборот.
– Пальто придется отложить на завтра, – сказала она виновато, возвращаясь в комнату. – Наметку не выдергивай, ее не видно... Мне тут должны позвонить, – вспомнила она. – Скажи, что... В общем, скажи что-нибудь в том смысле, что меня нет и сегодня не будет. И что я просила меня извинить.
– Всегда была ужасная ветреница, – проворчала Лилька. – То у нее студент из киноинженерного, то водит за нос собственного начальника.
– У тебя перегреется утюг, – сказала Инесса и убежала. Что же, и к лучшему, что Токарев ее не застанет. Она ходила сегодня по залам Эрмитажа, болтала с Лилькой, старалась не думать о нем, а он все равно неотлучно был рядом, тревожил, волновал, и никак его было не отогнать.
Но вот увидела Володю, и сразу все это, ненужное, забылось.
Он уже подходил к углу, когда она выскочила из подъезда.
Увидела, узнала его сразу, выделила из всех проходящих по перекрестку людей. Бросилось в глаза: пополнел. Словно бы немножко стал ниже ростом. Обман зрения или в самом деле? Оттого, что протезы сделаны покороче, чем были ноги? От догадки вдруг стало страшно, невозможно взглянуть на него: каково ему перед ней, легко к нему бегущей, не чувствующей своих крепких, целых ног?.. Но ничего не было в его серо-синих глазах, кроме откровенной, вобравшей, кажется, его в себя целиком, без остатка радости. Инесса догадалась, что и у нее такое же сияюще-счастливое лицо.
Между той ночью в коттедже, что в Москве, в поселке «Сокол», и этой минутой и было, почудилось, одно то мгновенье, которое требуется, чтобы мыслью перенестись из сорок третьего в шестьдесят шестой, из «Сокола» – на угол Гоголя и Дзержинского.
Шляпка у Инессы помялась и сбилась набок, пока она стояла, прижавшись лицом к его плечу, а он ладонью, как ребенка, поглаживал ее по спине.
Потом легонько оттолкнул от себя, чтобы взглянуть на нее.
– Изменилась? Постарела? – Она и правда испугалась: какой она ему видится? Поспешно поправила шляпу, решительно подставив себя под его взгляд. И пусть. Какая теперь разница?
– Изменилась, – сказал он, ласково поддразнивая, угадав в вопросе тайное ожидание другого ответа. – Глупыш. Милый мой глупыш.
Ни у кого никогда не находилось таких слов, какие находил для нее он. Не лучше или хуже, нежнее или нет, а вот только его слова и, наверно, только к ней. В Киеве все его письма пропали, Инесса хотела сунуть их в чемодан, бабушка не позволила ненужным его набивать. Да и все равно чемодан украли, не сохранила бы она Володиных писем.
– Нет, серьезно, – настаивала она. Когда на тебя так смотрят и так с тобой говорят, можешь больше не беспокоиться.
– Серьезно, – сказал он. – Такие женщины, как ты, с годами становятся еще лучше, я всегда это знал. А лет через тридцать ты будешь красивой пожилой дамой, и все равно на тебя будет приятно смотреть.
Она рассмеялась:
– Чепуха какая!... Ох, Володя, Володенька! Неужели это мы с тобой, здесь, снова видим друг друга? Как часто мне тебя не хватало, если бы ты только знал! – Она любовно прикоснулась к его плечу.
– Для тебя не будет неожиданностью, – сказал он, – если я признаюсь в том же, не правда ли? Но, пожалуй, как и у тебя, это было уже давно.
Холодной водичкой в ее разгоряченное лицо брызнул. Это он всегда умел. Как ни любил, а все в ней всегда замечал, видел. Может быть, это ей и мешало? Сознание, что никаких для него в ней тайн, с такой проницательностью он ее понимает, угадывает то, что от других можно спрятать? Плохое не меньше, чем хорошее. Андрей до сих пор, после многих лет рядом, всего не знает, – так, наверно, и надо, чтобы не уставать быть вместе. Знать и все-таки немножко не знать.