Бернар Кирини - Кровожадные сказки
На выставке, занимавшей восемь залов, экспонировались триста пятьдесят произведений. Там можно было увидеть первое расписное яйцо Жака Армана, самые знаменитые его серии, а на почетных местах красовались уникальные экспонаты — некоторые из них художник представил публике впервые, например десять икринок рыбы-луны, расписанных иглой под микроскопом, диаметром не больше полутора миллиметров, которые были выставлены под увеличительным стеклом. В каталоге значилось, что в собрании представлены восемьдесят видов птиц и десять видов рыб и что Жак Арман использовал более тридцати пяти различных техник живописи, в том числе собственного изобретения.
Фотограф, сделав свою работу, откланялся, и мы с Жаком Арманом остались одни в музее, — впрочем, не совсем одни: ночной сторож, флегматичный толстяк, мерил залы шаркающими шагами. Жак Арман, в толстом шерстяном жилете, похожий со своей скрывающей губы белой бородой на друида, переходил от яйца к яйцу и говорил, не переставая, да так складно, что мне даже не пришлось задавать ему заранее заготовленные вопросы: он все их предугадывал и порой формулировал сам, как бы усомнившись в своем творении. С озабоченным видом он интересовался моим мнением и молча обдумывал мой ответ, устремив взгляд в потолок.
Он рассказывал о своих экспедициях на острова Тихого океана в поисках редких яиц, о диковинных экземплярах, которые ему присылали со всех концов света, о чудачествах иных коллекционеров, заказывавших свой портрет на яйце колибри («Я сломал на них глаза») или библейские фрески на страусиных яйцах; а порой пускался в философские рассуждения, неизменно сводя смысл жизни к яйцу, как будто именно в яйцах содержалось решение всех вопросов, которыми задавалось человечество со времен Парменида. «Бог, — торжественно заявил он, подняв указательный палец, — это облако светящейся благодати, имеющее форму яйца. В нем заключена Вселенная».
Рассказал он мне и несколько легенд. В Сибири, например, крестьяне верят, что колдуны — это особые существа, вылупляющиеся из больших железных яиц, которые высиживают сказочные птицы. Во Франции считается, что яйцо, снесенное в Страстную пятницу и съеденное натощак в день Пасхи, предохранит от всех болезней до конца жизни. Напоследок я удостоился длинной лекции о яйцах Фаберже, которые, по словам художника, хоть он и восхищался их великолепием, ничего общего с его собственным творчеством не имели. Как ни старался он выказать беспристрастность в оценках, было очевидно, что слава русского ювелира ему неприятна.
Так мы ходили среди экспонатов, и вдруг, при виде крупного яйца, украшенного синей арабеской, художник замер; на лице его отразилось волнение, словно ему явился призрак давно умершего друга. Потом, кашлянув, он спросил меня, о чем мы говорили.
— Это яйцо… — брякнул я невпопад и подошел к экспонату поближе.
То, что я принял за арабеску, оказалось на самом деле идеограммой. Само яйцо было высотой сантиметров двадцать. Я прочел подпись: «Диво, живопись маслом на яйце, 198x151 мм».
— Странно, — заметил я. — Не указаны ни происхождение яйца, ни первоначальный вес.
— Потому что я сам этого так и не узнал, — ответил, подойдя ко мне, Жак Арман.
Ему явно не очень хотелось об этом распространяться, но в то же время мне показалось, что он ждет моих расспросов и как будто готов открыть мне тайну. И я проявил настойчивость.
— Это длинная история, — вздохнул он. — Вряд ли она заинтересует ваших читателей.
— Я бы очень хотел ее услышать.
— Как угодно. Но только…
Он огляделся, словно опасаясь, что нас могут подслушать. Мне тут же представился толстяк сторож, спрятавшийся за яйцом дрозда, и я не удержался от улыбки.
— Мне бы не хотелось, чтобы вы упоминали об этом в статье, — сказал Жак Арман. — Пусть эта история останется между нами, никому ее не пересказывайте. Обещайте мне.
Вконец заинтригованный, я пообещал.
— Это яйцо мне принесла двадцать лет тому назад женщина по имени Дорис. Она постучалась в дверь моей мастерской на Монмартре и протянула мне шляпную картонку. Я открыл ее и увидел обложенное пенопластовой стружкой яйцо — вот это самое. Достав его, я обнаружил, что оно почти ничего не весит: его уже опустошили. Я был раздосадован, потому что эту операцию люблю выполнять сам: это первый этап творческого процесса, как подготовка холста для художника. К тому же люди зачастую повреждают скорлупу. Верхняя дырочка обычно бывает аккуратной, а вот нижняя — втрое больше, чем это необходимо. Однако надо признать, что это яйцо было опорожнено предельно аккуратно.
«Чье оно?» — спросил я у Дорис. «Птички, которая не несется», — ответила та. Я посмотрел с недоумением и разглядел в глазах женщины тревогу, как будто белая скорлупа, которую я держал в руках, пугала ее до жути. «Объяснитесь», — попросил я и пододвинул ей стул.
«Это случилось в декабре тысяча девятьсот пятидесятого года, — начала она. — Мне было двадцать три года, и я работала в пансионе для молодых девиц недалеко от Невера. Мы, воспитательницы, по две на каждый этаж, имели на своем попечении десять комнат, по четыре пансионерки в каждой. Моей напарницей была старая дева лет сорока, некрасивая, но добрейшей души, по имени Сюзанна.
И вот однажды утром Сюзанна прибежала ко мне в комнату, встревоженная. Мишель заболела, сообщила она, жалуется на боли в животе и, похоже, не в состоянии идти на уроки. Медицинский кабинет в тот день был закрыт, а выехать в город из-за снежных заносов не было возможности. Мы решили пока оставить Мишель в постели и наведываться к ней каждый час.
Мишель пролежала весь день. В обед я принесла ей супу, но она от еды отказалась, а вечером съела только маленький ломтик хлеба и кусочек яблока. Назавтра она снова жаловалась на боль и не могла встать. Мы хотели вызвать врача, но она воспротивилась; потрогав ее лоб, я убедилась, что жара нет, и начала подозревать, что это просто каприз. Когда я велела ей встать, она расплакалась; в конце концов я пригрозила позвать директрису, мадам Шарман (одно имя которой повергало учениц в трепет), и предупредила, что к моему приходу она должна быть умыта и одета: я зайду на следующей перемене, в десять. Как и следовало ожидать, вернувшись, я застала ее по-прежнему в постели. Я вышла из себя и накричала на нее. «Что ж, пеняй на себя, — сказала я. — Я иду за мадам Шарман».
Приход директрисы не возымел никакого действия. Та тотчас вспылила, сорвала одеяло и схватила Мишель за локоть. Та с криком вырвалась и получила увесистую затрещину. На шум прибежала Сюзанна; втроем мы скрутили девушку и стащили ее с кровати. То, что мы увидели, ошеломило нас: белые простыни чудовищно перепачканы, как и ночная рубашка девушки, — все было в крови. А посреди окровавленного белья лежало яйцо, это самое яйцо, в длинных бурых потеках. Мишель сидела на полу и горько плакала, не сводя глаз с дива дивного, которое, очевидно, хотела высидеть, как птица. «Оставьте мне мое дитя!» — всхлипывала она.
Мадам Шарман опомнилась первой и спокойно сказала, что Мишель необходимо отослать домой, «эту штуку» уничтожить и постараться, чтобы об этой истории никто не прознал. Приказав нам с Сюзанной заняться этим немедленно, она нетвердым шагом покинула комнату и ушла в свой кабинет.
Мы с Сюзанной собрали испачканные простыни, запихали их в мусорный мешок и выбросили на помойку. Затем отвели Мишель в душ, а пока она мылась, позвонили ее родителям и попросили приехать за дочерью. На их расспросы мы просто ответили, что у девушки грипп. После этого директриса по очереди вызвала к себе в кабинет соседок Мишель по комнате. Покидала ли она пансион, ходила ли в окрестные леса, замечали ли они за ней что-нибудь необычное? Три допроса дали разные результаты. Первая девушка, Мари, утверждала, что Мишель никуда не выходила из пансиона и что боли у нее начались позавчера ночью; вторая, Рене, сообщила, что Мишель отлучалась третьего дня после уроков и отсутствовала до ужина, а когда вернулась, прижимала свернутые полы пальто к животу, словно что-то там прятала. Третья же, Клотильда, заявила, что поссорилась с Мишель на прошлой неделе и с тех пор ее бойкотировала.
Мадам Шарман отпустила их и призадумалась. Ее мучило любопытство, но еще больше она страшилась скандала: происшествие не должно было повредить репутации пансиона. Она спросила нас, что мы сделали со штукой, словно боясь даже произнести «яйцо». Я сказала, что мы с Сюзанной спрятали его в чулане рядом с моей комнатой. Мадам Шарман велела нам избавиться от него как можно быстрее любым способом и никогда больше не говорить об этой истории».
Тут я перебил Дорис: «Значит, вы ее не послушались, ведь яйцо цело, а вы рассказываете об этом мне».
«Но это еще не конец», — ответила она.
«Сюзанна хотела уничтожить яйцо немедленно: для нее оно было предметом противоестественным и непотребным, который никто не должен видеть. Однако ни она, ни я никак не могли перейти от слов к делу: не знаю почему, у нас не поднималась рука его разбить. Через пару дней это стало у нас чем-то вроде табу: мы знали, что должны это сделать, но не хотели об этом даже говорить. Сюзанна, видно, боялась не меньше меня. Я подумывала сделать дело сама, без нее, но не смогла себя заставить.