Алексей Леснянский - Гамлеты в портянках
— Не всего, а на целых полтора.
— К чему Вы клоните?
— К чистосердечному признанию, которое облегчает участь.
— Но мне как-то не в чем признаваться.
— Ну, не в чем так не в чем, — внешне как будто удовлетворился ответом Кузельцов и уже было протянул билет Павлушкину, но вдруг выдернул документ из рук курсанта и пролистал его ещё раз. — Я всегда так на гражданке делал, — как бы между прочим пояснил он свои действия курсантам. — Вот вроде все электроприборы в квартире выключу, а всё равно вернусь и проверю. Мало ли. Телевизор ещё куда ни шло, а если утюг? Павлуха, ты не в курсе, где у тебя в военнике утюг?
— Может быть, на первой странице? — ответил Павлушкин дрожавшим голосом.
— Нет, — улыбнувшись, произнёс сержант и, уловив вибрацию в голосе курсанта, решил вести расследование до победного конца. — Утюг, он всегда в дальнем углу квартиры. Бывало, даже психанёшь, что надо сначала разуться и…
— В конце? — страшась развёртывания сержантской мысли, перебил Павлушкин, в голосе его блеснула мольба.
— Опять неверный ответ, — пустынно сухо ответил Кузельцов. — Конец квартиры — это балкон, там всякая ненужная рухлядь хранится вроде лыжной палки без пары. А утюг, он где-нибудь в гостиной, грубо говоря — в середине. Надо просмотреть десятую, одиннадцатую и двенадцатую страницы… Ага, на двенадцатой — номер противогаза. Заметь, как в тему. Гондон на твоей голове, то есть включен. А должен быть в подсумке, то есть выключен.
— Так ведь команды же не было, «отставить газы» не было, не было ведь команды, Вы только дайте — затараторил Павлушкин, и было слышно, что он в страхе оправдывается, но оправдывается не за отсутствие команды, а за что-то другое.
— Глаза мне твои не нравятся, — катком наехал Кузельцов на подчинённого и голосом, и взглядом.
— Я же в п… в п… — в противогазе, их не… не видно, — заикаясь, произнёс Павлушкин.
— Они у тебя в голос ушли, я их слышу, — пригвоздил Кузельцов и опять взял МХАТовскую паузу.
Под давлением сержантского взгляда Павлушкин начал медленно сжиматься, как пружина. Ему сделалось жутко. Он задышал часто. Его сердце бешено заколотилось, грозясь раздробить грудную клетку, выпорхнуть наружу и заметаться по казарме, словно птица. Взгляд Кузельцова наращивал давление, и пружина, которой мы уподобили Павлушкина, рано или поздно должна была лопнуть. Но она не лопнула. Достигнув предела сжатия, она произнесла про себя «погибать — так с музыкой», резко выпрямилась и перешла в нахальную контратаку.
— Вы гений! — сорвав противогаз, выпалил Павлушкин и продолжил отважно и нахраписто: «Только гений мог вот так вот! Ни фига себе! Номер моего противогаза действительно не стыкуется с номером в военнике! Мы с Герцем сменялись! Просто так! На время! Вы гений и…
И тут Павлушкин затянул такую хвалебную песнь в адрес товарища сержанта, какой в своё время не удостаивался даже товарищ Сталин. Покрыв шоколадной глазурью положительные качества Кузельцова, прибив вертикальные палочки к минусам командира отделения, Илья обратился к родственникам сержанта. Миновав родителей Кузельцова из-за отсутствия малейших сведений о них, Павлушкин сразу перешёл к его дедушке по отцовской линии, о котором он знал абсолютно всё, так как был твёрдо уверен в том, что судьбы у всех дедов России одинаковые. Чтобы не прослыть окончательным подхалимом, Илья не назвал, а, можно сказать, хамски обозвал дедушку сержанта героем Советского Союза и освободителем Европы. Павлушкину очень хотелось привнести в свою песнь щемящую нотку, сказать, что предок Кузельцова мужественно пал в боях за Родину, однако, курсант вовремя одумался. Геройский дед запросто мог выжить и тем самым подгадить всему отделению. Кузельцов не успел опомниться, как уже досталось жене геройского дедушки. Бабушка сержанта раскрутилась в гробу юлой, когда Павлушкин принялся склонять её во всех падежах, кроме винительного. Закончив с отцовской линией, Павлушкин хотел было замолвить словечко и за материнскую, но Кузельцов не дал:
— Хорош! Двадцать отжиманий за бабку, двадцать — за дедку, двадцать — за Жучку (внучку командир отделения как-то опустил), двадцать — за кошку, двадцать — за мышку, двадцать — за репку. Обоим!
Глава 8
В 8:45 батарея была построена на завтрак. Зимнее солнце светило ослепительно, но тепла не давало. Оно напоминало обедневшего дворянина, который, опираясь на княжеский титул, по инерции всё ещё блистает в высшем обществе, но за которого родители уже не готовы отдать своих дочерей.
Голод и холод терзали артиллерийскую колонну, построившуюся перед входом в казармы в направлении столовой. Холод усиливал голод. Голод усиливал холод. Огромный бешеный пёс, символ Бригады Быстрого Реагирования, великолепно нарисованный — как и полагается в среде настоящих художников — голодным «духом» из автороты на дверях батальона два года назад, пытался сорваться с цепи и вцепиться в ляжку какой-нибудь роте. Тысячи раз гвардейцы второго мотострелкового вставали к разъярённому кобелю задом или боком, глумясь над некормленой тварью, которая давным-давно стала для курсантов олицетворением ненасытности, а не побед ББР во второй чеченской.
Экономя тепло, батарейцы стояли, втянув головы в плечи. Они напоминали нахохлившихся воробьёв, но не жалких, а стреляных и злых. Солдаты не вызывали жалости и не ждали её. Они уже давно считали, что не служат, а отбывают срок. Мысль, что армия — та же тюрьма, — не удручала их. Напротив, парни радовались, что служба по какой-то нелепой случайности не останется позорным пятном на всю жизнь. После демобилизации годом страданий и шестью месяцами издевательств над другими можно и нужно будет гордиться. Можно и нужно будет вводить шокирующие подробности чужих и собственных зверств, которые не только не принизят рассказчиков в глазах слушателей, но и вызовут уважение.
Такое перевёрнутое отношение к армии не стало трагедией русского солдата в эпоху локальных войн. Стоило ему попасть в горячую точку, и начинались чудеса. Казалось бы, он должен был дезертировать при первом удобном случае, ведь зачастую не понимал, что и от кого ему надо защищать. Но солдат воевал и воевал достойно. Подвиги появлялись из духовной пустоты, герои рождались из нравственного вакуума.
Обычная рота десантников, затравленно матерясь, вписывала очередную страницу в летопись воинской славы. И в легендах о подразделениях, павших в чеченских боях неизвестно за что, было больше чести, чем в рассказах о тех, кто знал, за что сражался. Обычные парни, многие из которых, быть может, за несколько месяцев до попадания в горячую точку косили от службы, вдруг продавали свои жизни так, как когда-то косили — дорого и без сомнений.
— Как же это? — удивлялась страна. — Откуда такой солдат?
А он был отовсюду и рождал мифы о себе. В нём было много от Одиссея, сражавшегося по существу за самого себя, товарища справа и красивую мечту о чём-то только своём. Было ли у него глубокое чувство Родины? Нет, наверное, но точно было страдание с его стороны, такого молодого и полного сил, и сострадание к его несчастной судьбе со стороны народа. Из этих двух частей целого — страдания солдата и сострадания народа — Родина в кромешной тьме чеченской войны и общероссийской разрухи, наконец, начала медленно проявляться, как фотография в лаборатории. Ещё не цветная, но уже чёрно-белая…
В курилке на улице разговаривали два друга-сержанта: Кузельцов и Саркисян.
— Ара, рано ещё. В натуре, говорю — рано, — настаивал Кузельцов. — Не спелись они.
— А мне чё?! — находясь в сильном возбуждении, ничего не хотел слышать Саркисян. — Мне надо! Позарез!
— Герц фальшивит. Закосячим.[62]
— Я его на очках поселю!
— А толку-то?
— Мне к тёлке надо в воскресенье! Увал чтоб батя дал!
— Говорю — не спелись! Чё такой дуболом-то?
— Брат, я бросил курить за день! Я сказал тебе: «Я бросил курить!» Я научился не курить за день! Нет, я научился не курить за минуту, потому что, когда я сказал «Я бросил курить», — я уже не курил! Ты же видишь — я не курю! Если я курю, скажи «Ты куришь, брат», и я дам твоему Герцу тыщу лет! Миллион лет дам!
— Тут другая ситуация.
— Какая ситуация!? Батя на плацу!.. У моей тёлки есть подруга, кстати. Она твоя!
— Спасибо, конечно, но это не поможет.
— Когда ты был «духом», а я «слоном», я вещи делал для тебя, красиво делал! Заставь Герца, делай, чё хочешь, мне по фигу!
— Ты не понял.
— Это ты не понял! Я влюбился! Я жить без неё не могу, жрать не могу, я курить без неё хочу! И я закурю сейчас!.. Оди-и-и-ин!
Услышав приказ, батарейцы закрутили головами, как локаторными установками, определяя местоположение замкомвзвода.
— Сука, один! — повторил Саркисян.
— В курилке. Злой, — вспыхнули две красных лампочки в мозгу стоявшего в последней шеренге курсанта Колпакова, круглоголового, женоподобного и неторопливого, но всё успевавшего парня. — И он побежал за угол.