Лев Ленчик - Свадьба
…А вообще, конечно, приятно быть культурным, интеллигентным и сдержанным человеком. Артистизм, компромисс, ирония. Некоторый полутон небрежности — для шарма. И некоторый — в четверть тона — налет своеволия. Коготок внутреннего стержня. Мол, знайте наших, но — не грубо. Воспитанно.
Воспитанно, упитанно, накатано, нагадано — усадьба Ретроградовна, дворянское гнездо. Въезжаю по аллеечке, и млеючи, и блеючи, и душу тайно греючи, слеза туманит взор.
Въезжаю в усадьбу — в именье Ростовых въезжаю.
Хорошее слово — именье. От — имени и от — иметь. Именное именье. Иметь имя. Без имени — нет именья. Без имени — черт знает что. С именем — усадьба. Усад, посад. Усадить за решетку, рассадить сад.
Усадьба — свадьба.
Вот так, Сашок, будет вам и свадьба, будет и пирог. У Кэрен твоей чудный вкус. Русский вкус. Жгучий вкус.
Я привез все, что полагалось. Пирожки, колбасы, сыры, напитки. Алкогольные и без. Кухня уже кишела людьми. Шутка ли, на сто двадцать ртов наготовить в течение нескольких часов!
Огромные печи, огромные холодильники.
Огромные ивы окружали меня с хладнокровной приветливостью. Я поглядывал на них с подобострастием оборванца, волею случая попавшего на царский двор. Мое ли это дело?
Разгрузившись, я отправился к художнику со списком гостей для именных табличек на столы. Двенадцать круглых столов, по десять человек за каждым, и стол жениха с невестой. Для художника, оснащенного передовой компьютерной техникой, двенадцать табличек — работа плевая. Почему двенадцать? На каждого гостя ведь, а не одну — на весь стол.
Все эти бытовые мысли, расчеты, раскладки как-то странно перемежались в сознании с Хромополком, Русью, Кириллом, Солженицыным, составляя вместе некий общий контекст жизни, для которой все равно всему и все одинаково важно. И высота, и низ. И лицо, и зад. И живот, и душа. Блок писал о едином музыкальном напоре. Что ж, на музыкальном настаивать не стану, а вот единый — это точно.
Недавно попалась на глаза статья об изобретателе современных туалетов (ватерклозетов — первоначально), поднимающая роль домашней сральни до уровня духовных упражнений поэта. Читал и думал: а возможен ли у нас, в нашей очень высокой публицистике, такой гимн заботе о чем-нибудь ниже пояса?
Один из героев Булгакова говорил, не мочитесь мимо унитаза — и не будет разрухи. А Сема мой вспомнил и такой феноменальный эпизодец. Однажды ему встретился инвалид-украинец, который, переехав из деревни в город, ни за что не хотел согласиться с установкой в своей квартире туалета, кричал, что никогда не допустить, щоб в його хати сралы и гивном нэсло.
Наши российские моралисты всех времен и классов очень много наизобретали в сферах духовного улучшения человека, а в области, простите, задницы — будто ее ни у кого из них и не было. Тишина и бойкот.
О духовной нужде — каждый умен и от рецептов нет отбоя. А о физической — брезгливость, жиды позаботятся.
Мне одна наивная американочка сказала как-то: «Ты говоришь, философы у вас великие, лучшие в мире поэты и лучшие писатели. Почему же жизнь у вас вечно в нужде и страданиях? Ничего нет — одни революции, разрухи?» Попробуйте ответить, господа улучшатели человеков. Попытайтесь объяснить этой дуре, этой небогатой, но в меру благополучной американской дамочке все наши особости и убогости.
«Умом Россию не понять!» — гордо бросит ей чиновный поэт-патриот, государственный служитель, а поэт-отщепенец, душевный бунтарь и страдалец горько заплачет и очертит тоскующую грань: «Мы в мире сироты, и нет у нас родства с надменной, набожной и денежной Европой».
Крайне духовно. Все встают. Резь в глазах. Бурные аплодисменты.
Роль ночного горшка в жизни духа — тема не тронутая ни нашим умом, ни нашим безумием. Потому как у нас — брезгливость фонтаном бьет.
Возьми, к примеру, Бердяева Николая Александровича. Тоже — наша гордость и возвращенное народу богатство. Духовный вундеркинд 20 века. Читал, не читал, но назови только имя — и уже ты эрудит, высота, глыба!
Однако для меня он нечто более осязаемое, чем символический знак высоты и полета. Для меня он, прежде всего, — наглядное пособие по теме «Россия и Запад», постоянный поставщик идей о соотношении тела и духа, ума и безумия, вкуса и безвкусицы и многих других туманов и загадок нашей светоносной и во всех смыслах творческой особы — матушки Цивилизации. Я то подтруниваю над ним, то плачу, то матерюсь, то молчу деревянно и потерянно, понимая, что нет смысла тревожить его великую тень, отлетевшую, наконец, в некое Трансцендентное Царство Свободы и там обретшую, будем надеяться, воплощение всех своих земных иллюзий, одухотворенных поэтической инфантильностью абсурда или душевного каприза.
Европеец по манерам и гуманистической универсальности, он явил собой образец сугубо русского нравственного максимализма, подменив жизнь идеалом такой высокой пробы, что в нем не осталось места ничему живому: ни человеку, ни человеческому Богу, ни животному, ни цветам, ни запахам, ни самой истории.
Как ни печальны пошлость и примитив массовых религиозных структур у нас и на Западе (масса везде — масса!), религиозная космология Бердяева, с ее кристальной очищенностью и духовной высокостью, еще печальнее, потому что в ней затаено жало верховного абсолюта, которому вообще все до лампочки. По его собственному признанию, толчком к метафизике послужило ему врожденное чувство брезгливости:
«Если бы меня спросили, отчего я более всего страдаю не в исключительные минуты, а во все минуты жизни и с чем более всего принужден бороться, то я бы ответил — с моей брезгливостью, душевной и физической, брезгливостью патологической и всеобъемлющей. Иногда я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру. Это очень тяжело. Я борюсь с этим. Борюсь творческой мыслью и это более всего, борюсь чтением, писанием, борюсь аскезой, борюсь созерцанием красоты, уходом в природу, борюсь жалостью. И опять возвращаюсь к брезгливости и содрогаюсь от нее».
Как видишь, брезгливость была у него не простая, а золотая, то есть, — всеобъемлющая. Брезгливость не к чему-то частному и отдельному, а «вообще к жизни и миру». Не удивительно, что никакая волевая борьба с ней, никакие отвлекающие средства — чтение, творчество, созерцание красоты и природы — не помогают. Надо полагать, что даже поход к врачу вряд ли увенчался бы успехом, потому что это не частная болезнь рядовой особи, а универсальное мироощущение человека интенсивной, неутихающей мысли.
«Она (брезгливость) направлена и на меня самого. Я часто закрываю глаза, уши, нос. Мир наполнен для меня запахами (ясно, что вонью — иначе, зачем закрывать нос!). Я так страстно люблю дух, потому что он не вызывает брезгливости. Люблю не только дух, но и духи. Моя брезгливость есть, вероятно, одна из причин того, что я стал метафизиком».
Чудовищная штука. Смеяться над этим, конечно, грешно, а пускать пузыри — и подавно. И я стараюсь перекрыть клапана эмоций и рассуждать медленно, не суетясь, с подобающим тактом.
«Люблю не только дух, но и духи».
В этом крылатом признании кто-то может усмотреть нечто из будуарного антуража уставшей дамочки с филологическими наклонностями. Я — нет. Я почти уверен, что сближение духа и духов здесь тоже не простое, а золотое. Оно вовсе не принижает дух, а как бы удостоверяет его физиологически. Не смейся.
Дух и духи человек любит страстно, ко всему остальному — к жизни и миру вообще — настолько брезглив, что это заставляет его уйти в метафизику — в некоторую обитель чистой мысли и духа: «Моя брезгливость есть, вероятно, одна из причин того, что я стал метафизиком».
Вообще, Тихомирыч, я согласен, — смешно. Материал тянет, скорее, к пародии, нежели к серьезному обсуждению. Но я предельно серьезен и держу себя в рамках приличия. В конце концов, идея происхождения философа из брезгливости, как нельзя лучше, отвечает и моим собственным наблюдениям. Как я уже не единожды справедливо подчеркивал, все наши высокие порывы к подвигам и славе происходят из наших собственных родимых пятен и пятнышек. Под влиянием Николая Александровича Бердяева я вот тоже мог бы признаться, что моя картавость есть, вероятно, одна из причин того, что я стал писать. На письме ведь все волки серы, и картавость вроде бы не того… Не слышна. Еще чего доброго — могу и за нашего пролететь.
Так что с уходом в метафизику все в порядке.
А вот с брезгливостью?.. Не частной, которая всем нам в той или иной степени присуща, а всеобъемлющей, покрывающей весь объем жизни и мира! Как с нею-то быть?
Изломав себе голову и исцарапав лицо над этой загадкой, я стал подумывать о поиске такой жизненной детальки, которая, может, и мала, но всегда с нами, при нас и потому практически беспредельна — никуда от нее не денешься. Ясно, что мысль моя тут же ухватилась за наше устройство — за то, как устроено наше тело. А устроено оно, согласись, не лучшим образом. Рот — жвачное чудовище. Понаблюдай когда-нибудь за работой губ во время принятия пищи. Даже красавица, если тебе удастся сосредоточиться только на области работающих губ, вызовет отвращение. Но рот — ладно. Все время на виду — привыкли. А возьми немного пониже. Деться-то некуда, на горшок ходить надо. И каждый божий день, а то и почаще. А любовь! С одной стороны, — поэзия, да! А с другой? Послушай, что Синявский надиктовал своему вездесущему Абраму Терцу: