Ирина Степановская - Как хочется счастья! (сборник)
– Ну, вот пока и все наше хозяйство, – сказала «матушка», когда мы вышли из мастерской.
– Должно быть, вам это стоит немалых трудов! – искренне восхитилась я.
– Бог помогает да мои верные помощницы. – Мы снова пошли назад по каменным плитам, но вышли не во двор, а в другую сторону, где в тенистом полумраке за церковным зданием было небольшое, заросшее сиренью старое церковное кладбище.
– Вот кладбище нужно расчистить, могилы в порядок привести… А можно было бы много что еще сделать…
– А священник вам не помогает?
– У него своих дел полно. Да и какой у него штат? Поп да попадья. К тому же и своих шестеро детишек. Вот если бы Бог дал нам трапезную – в таком-то помещении можно было бы и комнатки для новых женщин устроить, и что-то вроде общего зала – для зимней столовой и совместного досуга. Опять же для молений, не приходилось бы по улице идти – трапезная соединена общим ходом с церковью, а то ведь не у всех моих помощниц есть пока теплая одежа… Можно бы и швейное дело расширить – шторы, например, шить, – Таисия будто угадала мои мысли насчет салона штор, – … тапочки теплые тачать, да мало ли еще…
– А доход как распределять будете? – бухнула я.
– Какой, деточка, доход? Нас девять человек. Церковную десятину опять же отдаем, да ведь нас не за деньги, из милости Божьей да батюшкиной держат. А не срастется что – куда нам податься? Вот если бы за Церковью Христовой закрепили трапезную, и нас бы тогда можно было бы оприходовать по церковной статье, то и дела бы сразу в гору пошли. А то птичьи права, они и есть права птичьи, а польза от нашего дела большая. И это не деньги. Это души людские… Рабынь Божьих души… Да и детки теперь беспризорные не редкость. И девочек среди них немало, – Таисия истово перекрестилась.
В общем, я поняла ход «матушкиных» мыслей.
– А как вы сами пришли к Богу? – Я не могла определить, сколько самой Таисии лет. Лицо ее было совершенно гладкое, налитое, без единой морщинки, как у ребенка. Но черный этот платок, плотно надетый на лоб, несомненная полнота под просторными одеждами и этакая хозяйственная властность в голосе, которую Таисия пыталась скрыть за смиренными интонациями, создавали некоторую двойственность – ей могло быть и тридцать, и сорок, а может, и все пятьдесят.
Мы снова вышли в залитый солнцем двор. Таисины «сподвижницы» сновали по нему туда-сюда, что придавало им некоторое сходство с пугливыми черными мышами. А моя собеседница зорко поглядывала вокруг. Мы подошли опять к трапезной с той самой стороны, с которой я начала свой обход утром. Я подняла голову вверх и вдруг увидела, какое это было, несмотря на запущенность, красивое здание. Под самой крышей шла кружевная каменная оторочка, так же были украшены и высокие узкие окна с полукруглыми арочными проемами. Внизу под подоконниками шли ржавые, кое-где оторванные, но все равно изящные металлические карнизы. Я подумала, что если это здание отреставрировать, оно окажется гораздо красивее самой церкви.
– У меня такое впечатление, что трапезная имеет большую архитектурную ценность, чем храм. И, по-моему, она старше церкви на целый век, если не на два. Может быть, новая церковь была построена на месте разрушенной старой? – Я посмотрела на Таисию.
– Ценность не в камнях, а в душах людских. – По тому, как она сомкнула губы и опустила глаза, я поняла, что оказалась права.
– Вот здесь и есть та самая школа, в которой учатся три с половиной ученика и пьянствуют несколько взрослых придурков, прости Господи. – Таисия сплюнула и широко перекрестилась. – И из-за этой так называемой «школы» я не могу приютить тех, кто мог бы еще спасти свои души, – с жаром сказала мне матушка.
На толстой двери уже не было замка. Засов был откинут и гипотенузой спущен на землю. Я приложилась плечом к массивной двери и толкнула. Тяжелая дверь подалась только слегка, и в приоткрывшейся передо мной щели предстало воздушное, залитое светом пространство. Бриллиантовый от крошечных частиц свет вливался прожекторными струями через высоченные окна и освещал каменный пыльный пол. В косых параллелепипедах света в шахматном порядке стояли на полу несколько мольбертов перед сияющей белым гипсовой головой какого-то кудрявого античного человека. За мольбертами стояли ребята разных возрастов – примерно от девяти до четырнадцати – в старых чесучовых раззявленных ботах на черных резиновых подошвах, а один был в подшитых валенках, и в заляпанных краской старых телогрейках, а может и куртках. Я поняла, что, несмотря на солнце, находиться в толстенных стенах трапезной по несколько часов даже сейчас прохладно.
В широких, когда-то давно беленных простенках между высокими окнами висели картины. Среди мольбертов, иногда склоняясь к ним и ученикам, легко и плавно передвигалась невысокая, бледная и очень тонкая женщина лет тридцати пяти, со светлыми, невесомыми, распущенными волосами, с сигаретой в почти прозрачной руке. Ее узкие вытертые джинсы и просторная сиреневая кофта, со свисающими ниже кистей широкими ажурными рукавами, то ли скрывали, то ли, наоборот, подчеркивали ее почти картинное изящество и придавали ей сходство с вовсе не печальными, но всегда бледными голландскими мадоннами. Когда она поднимала руку с сигаретой, чтобы указать на что-то ученику, края рукава выворачивались наружу, как у полевого вьюнка – такого же нежного и сиренево-бледного, как эта женщина, а потом, в падении, при опускании руки, опять изящно падали на кисть. В этом, я поняла, и заключались все прелести и шик этой слишком просторной и откровенно самодельной кофты.
Наверное, передо мной и была директор художественной школы.
– Я войду! – обернулась я к «матушке», но она смотрела мимо меня. Ее черные пронзительные глаза были устремлены на художницу, и в них светился такой яростный огонь то ли гнева, то ли ненависти, что мне на секунду пришла в голову странная мысль, что картины, вывешенные на стенах трапезной, могут воспламениться от одного ее взгляда, как в какой-то фантастической религиозной истории.
Преподавательница тоже обернулась на скрип приоткрывшейся двери. «Матушка» исчезла за моей спиной, и только яростно прошуршали за угол ее черные одежды. Тогда я шагнула вперед и громко сказала:
– Здравствуйте, Лидия Васильевна. Я из газеты.
За что я люблю свою профессию – при слове «газета» большинство обычных людей, не избалованных известностью и докучливостью папарацци, смотрят на тебя с интересом и с надеждой, как на хорошего врача, к которому попасть можно только по блату. Правда, старые журналисты говорят, что это со временем надоедает, но я пока еще не пресытилась. Я только начинаю. Вот и сейчас Лидия Васильевна подошла ко мне с такой радостной поспешностью, что мне стало даже немного неудобно за «матушкину» окрошку.
Директриса, точно так же, как, в свою очередь, «матушка» Таисия, захотела сначала показать мне школу и работы своих учеников. Картины, развешанные в простенках, она гордо называла «наш музей». Я не возражала, и мы пошли с ней по периметру зала. Дети сначала заинтересованно поглядывали на нас, а потом вернулись к своим кистям и мольбертам, но когда Лидия Васильевна подводила меня к какому-нибудь ученику и рассказывала о его работе, в глазах детей я видела выражение примерно как у собак в питомнике: я тебе нравлюсь? И это неосознанное заискивание очень смущало меня. Но детей было немного, картин значительно больше. Часто попадались не только живописные работы. На отдельных, грубо сколоченных, но аккуратно покрашенных столах были выставлены скульптурные экспозиции – из папье-маше и глины, пластилина и дерева – что-то вроде тематических поделок к праздникам. Лидия Васильевна, показывая их, опять изящно поднимала руку с новой описывающей дугу сигаретой, и ее вязаные рукава-вьюнки вздымались и опадали, следуя движениям сигаретного огонька, а пепел плавно опускался прямо на пол.
Работы по уровню мастерства были очень разные. Я, конечно, небольшой специалист, но некоторые не вызывали никаких чувств, кроме удивления – зачем их автор все-таки взялся за кисть. Многие были неплохи – видимо, если у человека присутствовали хоть какие-то способности, Лидия Васильевна умело натаскивала его основным приемам техники живописи, и работы получались вполне сносные – не хуже тех, что продаются на Арбате или в переходе перед Крымским мостом. Директор рассказывала мне об авторах этих работ. Оказывается, среди ее учеников были не только дети. Лидия Васильевна назвала и три мужские фамилии. Один мужчина по специальности слесарь, а вообще-то занимался чем угодно, когда хотел, – и слесарничал, и плотничал, и чинил велосипеды, старые телевизоры и швейные машинки, работал в манере лубочного письма. Второй – преподаватель единственного в городке торгово-кулинарного училища, был, как я поняла, специалист по натюрмортам. Композиции он составлял из поварешек и кастрюль, убитых белых куриц с бледными узкими гребнями и короткими четырехпалыми лапами с длинными когтями и, по какой-то своей прихоти или исходя из художественной идеи, понятной только ему, соединял их для контраста с шоколадными тортами с кремовыми розочками – по всей видимости, выпускными произведениями студентов кондитерского отделения. Был еще третий – звали его Иван Глушенко. Я бы, может, и не запомнила его фамилию, но он подписывал свои картины гордо, наискосок, почти во всю ткань полотна, будто фамилия являлась главным в его творчестве. Но, кстати, черная витиеватая подпись не мешала восприятию картины. Глушенко писал, как Ван Гог, – яркими красками, толстыми мазками. Наверное, он подражал манере импрессионистов, потому что среднерусские поля выглядели у него по меньшей мере, как виноградники в Живерни, что, правда, не делало наш среднерусский пейзаж привлекательнее, чем он был в природе.