Мартин Мюррей - Как сделать птицу
Я встала, стряхнула песок со щеки и решила пойти куда-нибудь перекусить.
«Je suis un clapot. Je suis un clapot, — потихонечку напевала я про себя. — Я жаба, я жаба». По-английски это звучало как-то не так. На самом деле не было такого слова — clapot. Просто я в детстве неправильно выговаривала по-французски «жаба», и Эдди это слово подхватил. Мне оно нравилось, мне нравилось ощущать его форму, когда оно выходило изо рта. У нас с Эдди оно превратилось в тайное ругательство, которым мы обменивались с большим энтузиазмом. «T’es un clapot, toi! Это ты clapot, ты!» — шептала я ему на ухо (если чувствовала себя очень по-французски). Или он просто выкрикивал это слово в мой адрес, когда сталкивался со мной в школе или видел, как я иду домой. «Эй, Clapot!»
Теперь оно уже не было таким действенным. Это слово перестало быть эффектным, теперь, когда его слышала я одна. Я вздохнула и попыталась утешиться призыванием Дьедры Катастрофы. Касательно Дьедры Катастрофы существовало такое правило: ее можно было использовать только в критические моменты полной утраты веры в себя и только в чрезвычайных ситуациях, потому что от частого употребления она теряла свою силу. Дьедра была девочкой из нашей школы, у которой все получалось плохо, она не справлялась даже с математикой. А ноги Дьедры были такими белыми, что сквозь кожу просвечивали голубые зигзаги вен. В школе ее называли Дьедрой Катастрофой. Правда, за глаза.
Как только у меня из-за чего-нибудь портилось настроение, я утешала себя: «Но мне же очень повезло, что я — это я, а не Дьедра Катастрофа». Я произносила это очень тихо, чтобы Бог не услышал. Я подозревала, что это чувство не совсем великодушное. И вот я сделала это, но прежнего результата добиться не удалось. В конце концов, я уже засомневалась, а не лучше ли мне все-таки было бы быть Дьедрой Катастрофой. Может, она никогда никого не теряла, может, она вот-вот найдет свое счастье: расцветет, выйдет замуж за мебельщика с добрыми руками, будет жарить курицу, жить в честном доме белого цвета на улице Надежды.
Я забрела в музыкальный магазин. Я подумала, что, возможно, куплю там подарок для Айви. Пластинку Фэтса Уоллера или Луи Армстронга или еще что-нибудь такое же старомодное и счастливое. Я подошла к прилавку и стала ждать, пока молодой человек, продавец, обслужит другого посетителя. Молодой человек был высоким, с забавными бровями домиком, с волосами, торчащими под разными углами. Девушка, которую он обслуживал, была совсем молоденькая, она стояла там как тихий куст, неподвижный, раскинувший ветви во все стороны и очень нуждающийся в солнечном свете. У нее были мягкие белые щеки, луноподобное лицо и множество черных одеяний, которые клубились вокруг нее, как штормовая туча. Она смотрела на продавца глазами, но не лицом; лицо она держала опущенным. Он скользящим движением по прилавку пододвинул к ней пластинку в коричневом бумажном пакете, сверху лежал чек. Мгновение она стояла, не шевелясь, а потом достала пластинку из пакета и подтолкнула ее обратно к нему.
— Вы не могли бы ее надписать? — попросила она, глядя на этот раз прямо на него.
Лицо ее горело, но глаза были прищурены, как будто юноша был ярким светом, полыхающим перед ней. Яркий свет кивнул и нащупал ручку где-то под прилавком. Но он даже не стал утруждать себя улыбкой в ее адрес. С его стороны это было как-то мерзко — даже не улыбнуться ей. Если бы я была на его месте, я бы просто вся сияла.
— Кому? — спросил он. Ему и не нужно было улыбаться: девушка все равно его любила.
— Коринне. — Ноги ее то скрещивались, то раскрещивались. Она склонилась над прилавком и следила, как он надписывает пластинку.
— Вот и все. — Пластинка скользнула по прилавку назад к девушке.
Она развернула ее, чтобы прочесть надпись, прочла, при этом на лице ее не отразилось ни радости, ни печали, а одна только яростная сосредоточенность, будто она смотрела на карту Лос-Анджелеса, пытаясь найти улицу, которой на самом деле вовсе нет. Она пробормотала слова благодарности и засунула пластинку к себе в сумку. Она двигалась быстро, будто теперь у нее возникла срочная необходимость покинуть магазин. Он даже не проводил ее взглядом. Он повернулся ко мне.
— Могу я чем-нибудь помочь? — спросил он, поднимая эти свои брови домиком. Он был каким-то резким, казалось, жизнь утомляет и раздражает его. Под прилавком он маниакально выстукивал ногой какой-то ритм, а рукой ерошил свои волосы, так, что они еще больше вставали дыбом.
— Есть что-нибудь Фэтса Уоллера? — Я держалась безразлично.
Он поджал губы и посмотрел на меня с усталой гримасой. Это выглядело так, словно я задала ему невероятно скучный вопрос. Я испытала минутное беспокойство: а вдруг у меня на щеке так и остался песок, или же я и вправду самое безобразное существо на свете?
— В отделе джаза.
Его голос звучал утомленно. Я сразу поняла, что отдел джаза был, с его точки зрения, неправильным отделом, и если бы я хотела произвести на него впечатление, то на этом я сразу потеряла много очков. Я пошла туда и стала искать, но никак не могла сконцентрироваться. Но в любом случае, зачем это мне нужно — производить на него какое-то впечатление? Мне стало интересно, знаменит ли он.
— Ты играешь в группе? — спросила я, когда вернулась к прилавку с «Лучшим из Фэтса Уоллера» в руках.
— Ага.
— А как она называется?
— «Тонкие Капитаны». — Он выстукивал что-то пальцами по прилавку. Он облокотился одной рукой о прилавок, взгляд у него стал как у пьяного, который нарывается на драку.
— А что ты играешь?
Я не совсем понимала, что у него на уме. Казалось, он просто изучает меня. Я почувствовала, как моя рука плавно поднялась к плечу, я засунула пальцы под лямку платья. Он выпрямился. Он был красивым. Я поняла это совершенно внезапно и почувствовала себя странно, я была словно перегружена фактом осознания его красоты.
— Я пою, — сказал он.
Я не ответила. Вместо этого я взглянула поверх его головы на плакат на стене, потому что мое сердце вело себя очень необычно, скреблось у меня в груди, как крабик, попавший в ковшик с водой.
— Мы играем сегодня вечером. В «Эспе». Заходи, если хочешь. — Он запустил руку под прилавок и достал входной билет.
Я взяла билет и снова посмотрела на молодого человека. Я хотела посмотреть как бы невзначай, но невзначай не вышло. Взгляд получился горящим. Я чувствовала, как мои глаза распахиваются настежь, пытаясь заглотить самую суть этого юноши. Его губы слегка скривились. Его не проглотишь, во всяком случае, моим глазам это не под силу.
— Хорошо, — кивнула я, а потом, просто чтобы у него не сложилось впечатление о моей доступности, добавила: — Постараюсь.
Он пожал плечами, а я почувствовала, как у меня краснеют щеки, как будто все это странное трепетание и кувыркание внутри меня вдруг со свистом хлынуло мне в лицо. Я прикрыла рот рукой и на мгновение замерла. Он все еще смотрел на меня, но я не могла придумать, что сказать, поэтому мне пришлось уйти. У меня не было выбора.
Отойдя от магазина на безопасное расстояние, я изучила пригласительный билет. Ничего нового о нем, о Тонком Капитане, там не было. Там говорилось: «Отель „Эспланада“, зал Гершвина, сбор пять долларов, Сент-Кильда».
И вот тогда мне стало понятно, чем я займусь вечером. Я шла по дороге, но взгляд мой затуманился, и я ничего вокруг не видела. Я создавала мечту. Тонкий Капитан поет, и, хотя его слушает целая толпа, я знаю, что песня посвящается мне. Течение этой маленькой фантазии время от времени нарушалось воспоминаниями о том, что произошло между нами в магазине. «Ничего, — говорил Некто Противный. — Он вообще тебя вряд ли заметил». Но все же, радостно возражала я, он ведь пригласил меня прийти вечером на концерт, а ту черно-тучную девушку не пригласил. Этот последний довод был особенно убедителен: он действительно не пригласил ту девушку. Я уцепилась за этот аргумент. Это доказывало, что я была особенно приглашенной. Потом я вернулась в свою мечту, в зал Гершвина, где все это случится.
Что до Гарри, подумала я, когда он предстал перед моим мысленным взором одиноко стоящим в толпе в зале Гершвина, так вот Гарри ничего не делает. Ничего такого, чем можно по-настоящему гордиться или чем можно прихвастнуть. Если кто-то поинтересуется: «А чем занимается ваш муж?» — а, допустим, Гарри Джейкоб ваш муж, ну… вам, в сущности, будет нечего сказать. Ничего впечатляющего. «Знаете, он собирает яблоки, по дому все чинит, свистит».
Гарри и вправду был настоящим копушей. Он вечно останавливался, склонял голову набок, прислушивался. «Ты слышишь? — спросил он, когда мы шли вдоль реки. — Бьюсь об заклад, это жаворонок». Я не знаю, как звуки проникали к нему в голову именно тогда, когда мы говорили или просто шли, и я была до такой степени захвачена своими мыслями, что вообще ничего не слышала, потому что и не слушала. Почему нужно вечно вслушиваться в большое облако жужжания, чириканья, потрескивания и похрустывания, поднимающееся над кустами и полями? Что еще раздражало в Гарри, так это то, что ему непременно нужно было остановиться у каждой собаки, у любой старой псины, встретившейся на его пути, остановиться и погладить. Но это касалось не только собак. Были еще и цветы, особенно розы. Я не возражала против того, чтобы он и гладил, и нюхал, и трогал: просто он слишком часто останавливался, и от этого мне начинало казаться, что он никогда никуда не попадет, потому что постоянно отвлекается. Я уверена, что Тонкий Капитан никогда не останавливается, чтобы понюхать растения, цветы, яблоневый цвет. Этот Тонкий Капитан идет и приходит к цели.