Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 1, 2004
Снаружи была сначала какая-то суета, но потом все стихло, и только один звук неумолимо ширился и нарастал, вытесняя из пространства меж небом и землей и шум прибоя, и шорохи ветра, и крики чаек. Теперь он слышался совсем близко: сотрясая Мурзилкин вездеход, низом стлался грозный рокот мотора и тяжелый лязг рвущих землю гусениц. В какой-то момент звук достиг такой густоты и силы, что ей показалось, будто он висит над ними и вот-вот накроет их и раздавит. Взглянув на Николая, она увидела его огненный глаз, неистово вращающийся от невозможности увидеть то, что происходит снаружи. Это показалось ей до того смешным, что она фыркнула, а он посмотрел на нее, приложил палец к губам и прошептал доверительно:
— Мотор не глушит, собака…
И тут все стихло.
Сильно запахло гарью, потом негромко что-то звякнуло.
— Люк открыл, — пояснил Николай и подмигнул ей.
За всю поездку она никогда не переживала знака важнее, чем это подмигивание занозистого и столь поначалу неприятного ей человека.
Потом чужой голос спросил:
— Ну что, Мурзилка, готово?
Сквозь оживший шум ветра и волн донесся слабый голос Мурзилки:
— Готово.
— Давай сто штук в кузов, быстро!
Снова стало слышно, как бьют в берег волны.
— Так ведь, это, — забормотал Мурзилка, — таскать, это, надо… Мы уж наш вездеход забили…
— Да вы что, еб вашу мать, охренели, что ли?! — заорал майор. — Какого черта?!
— Думали, до Комиссарки допрем, там и разгрузимся — чего время терять? — бултыхался во вранье Мурзилка.
— Мудачье, — сказал майор. — Все не так надо было… Где Егоров?
Николай повернулся к парню и показал сильно сжатый кулак. Тот обреченно закрыл едва приоткрытые глаза.
— Где Егоров, я спрашиваю?!
— Ушел, — выдавил из себя Мурзилка. — По берегу, наверно…
— Так, — сказал чужой со злостью. — Вы все перепились, что ли? Что за машина с той стороны?!
Мурзилка не нашелся, что ответить, и неуверенно замычал. Николай вполголоса выругался.
— Чья машина? — снова спросил чужой.
— Моя, — вдруг сказал Шварц.
Воцарилась глубокая тишина. Николай что-то пошептал себе под нос и перекрестился. Она не удержалась и позволила себе выглянуть: метрах в двадцати от них стояла тяжелая хищная тварь на гусеницах, с приплюснутым, как у лягушки, рылом. Высунувшись по пояс из кабины, наверху сидел человек. Круглое самоуверенное лицо его растягивала принужденная улыбка.
— Что прячешься, господин начальник? — почти весело спросил человек, смерив Шварца взглядом. — Или ловишь опять кого?
— Нет, — сказал Шварц, делая шаг к тягачу. — В прятки играю.
— Это дело, — сказал чужой, оглядываясь по сторонам. — Опять Мурзилка набедокурил?
— Да вот, — отозвался Шварц, делая еще один шаг вперед. — На полтонны рыбы взял, а речка-то запрещенная…
— А-а, — развеселился чужой. — Это бывает с ним. Ворует, грешен.
— Рыбу-то я у него конфискую, сам понимаешь, — произнес Шварц задумчиво. — Но вот спирт? Спирт у тебя есть?
Майор тоже помолчал.
— Это решай без меня, господин начальник… И так времени нет, а я тут с тобой заболтался…
— Ладно, — сказал Шварц не слишком уверенно. — А солярки не нальешь в вездеход, а то тронуться не можем?
— Солярки? — улыбнулся майор. — Кончилась, что ли?
— Ну.
— Налить можно, — расплылся в улыбке майор. — Почему не налить?
Он скользнул в люк. Военный тягач зарычал, развернулся, работая одной гусеницей, и двинул задним ходом к вездеходу, заставив Шварца отступить в сторону. Потом остановился, вздрогнул и рванулся вперед, несмотря на обрыв, — прямо к реке.
— Уйдет! — закричал обманутый Шварц, вскарабкиваясь на крышу вездехода. — Саня, гони!
Она почувствовала, как ухнуло мироздание, и в следующий момент вездеход уже ломился через прибрежные заросли, подминая под себя кусты. Один мешок с рыбой сразу развязался, и скользкие тела рыб оказались повсюду; пластаясь, по ним полез к кабине неизвестно как оказавшийся в кузове Мурзилка, который вдруг, возгоревшись мрачным спиртовым огнем, заорал, выпрямившись во весь рост:
— Давай! Отрезай, мать твою в душу! К реке не пускай его!
Рядом первобытно матерился Николай. Она увидела распахнутый в проклятьях земляной Мурзилкин рот, увидела, как мальчик-солдат, вцепившись в борт голубыми руками, беззвучно плачет. Она захотела, чтоб остановились и высадили ее — с нее довольно было приключений, довольно романтики, всего довольно! — но не успела даже пикнуть. Осыпая песок, вездеход ухнул с берега в воду, она ударилась грудью о борт и тут же опрокинулась навзничь в вонючую жижу. Песком из-под гусениц чужака обдало весь кузов. Уже не видя ничего, сквозь лязг железа и дикий рев услышала она чей-то крик в самое ухо: «Держись!» Различила стальной блеск воды и наваливающуюся на них сбоку темную тень. Потом — грохот, странное ощущение ускользающей из-под ног опоры — почти невесомость! — и внезапно охвативший ее холод стремительной воды.
Она не видела, как тягач майора ударил в борт Мурзилкин вездеход, не видела, как Шварц перепрыгнул на крышу чужой кабины и, откинув люк, бил сапогом майора в голову. Она не знала, чьи руки нащупали ее в ледяной тьме и, выдирая волосы, потянули к ускользающему свету неба. Она не знала, кто дышал ей в рот и бил по щекам, но, почувствовав на губах вкус крови, первое, что увидела она, был желтый пронзительный глаз, мигающий мокрыми ресницами.
Ее подняли и повели куда-то, и когда ее вырвало, она заметила мальчишку, что взад-вперед бегал по песчаной косе и надтреснутым голосом, которого никто никогда не слышал от него, звал:
— Папка! Папка!
Река, гремя, неслась вперед — туда, где навстречу ей поднимались медлительные волны океана. Океан дышал шумно, но безучастно: тащил себе с берега песок, выбрасывал мусор. Из темных его глубин поднималась на нерест нежная нерка. И под водою — там, где река соединяется с морем, — широко раскинув руки и кивая головой, встречал рыбу Мурзилка, звал войти в свободное устье…
И это было настоящее, самое неподдельное настоящее, в котором ни она и никто, даже сам Господь Бог, ровным счетом ничего не могли изменить… Пока взрослые возились с вездеходами, вязали майора и писали новые протоколы, она подобрала на песке черную пуговицу от старой Мурзилкиной кофты и протянула ее Пашке.
Он отбежал, как дикий волчонок, и, кажется, даже не понял, что она подала ему.
Мария Ватутина
Осколок тьмы
Ватутина Мария Олеговна родилась в Москве в 1968 году. Поэт, эссеист, прозаик. Неоднократно публиковалась в «Новом мире», других журналах и альманахах.
* * *Помнишь, переходили дорогу в неположенном месте?
Снег повалил: ни вернуться, ни разгрести.
А сойдя с перрона в ночном предместье,
Где в инцесте живут поэтессы с поэтами, ты в горсти
Зажимал мою кисть, как клинок для мести.
Или помнишь, я, оборачиваясь и дрожа,
Как в убежище из стекла и бумаги,
Забегала в дом твой.
От гаража
Отделялась тень вековой коряги,
Черт-те кем поставленной в сторожа.
Беспокойно, чутко спала округа.
Вьюги вьюн обвил околоток тьмы.
Было нужно нам предъявить друг друга
Небесам, под которыми ходим мы!
Твоему Небу и моему Небу.
Так предъявляют новую негу
Разлюбившим нас, бывшим, любившим нас.
…Приходила дворняга в неподходящий час.
Напилась и вышла. Ушла по снегу,
Не оставляя следов…
Скоро настанет возраст, в котором ты
Влюбишься в предсказуемость суеты,
Где беспокойство, словно зона конфликта,
Не заползает в квартиру твою из лифта.
Было в начале Слово. Потом разлад.
Кровоточили десны. Свихнулся брат.
В гору пошел другой. И пришла жена,
Ужином накормила, дала вина.
Все залечила, выстирала, сожгла.
И — зажила.
Житель контекста Библии, библиофил,
Кто адским яблоком горло твое забил?
Слово забыл. Ты Слово забыл, с которым
Был не в ладу, которое брал измором
И сочинял планету, ремесла, саги,
Цивилизации, вечное на бумаге
Тленной. А нынче телу диктует позу
Только брюшко и ужина ждет, что дозу.
И неотрывно, словно в рецепт провизор,
Смотришь ты до полуночи в телевизор.
Помнишь, как жили-тужили на Бронной?
Ведьму белесую в синих тенях.
Мокрый стояк в коммунальной уборной.
Тумбочку для телефона в сенях.
Пуфик смешной в кабинете соседа.
Ванную с запахом соли морской.
Жизнь прожита после этого где-то
В третьей стране у черты городской.
Я привожу к Патриаршим потомство,
Молча смотрю на упавший с небес
Трепетный лист. И святое бездомство
Здесь ощущаю и праздную днесь.
Что ли закурим, мой ангел патлатый?
Джинсы с надрезом. Рюкзак за спиной.
Как я устала от витиеватой
Линии зла, закрепленной за мной.
Это на Бронной, во всем виноватой,
В сиром сортире из петли проклятой,
Сооруженной на ручке дверной,
Вынули маму однажды весной.
Ужин отдать врагу?
Приходи и ешь!
…Помнишь, как мы гуляли с тобою меж
Ветхих усадеб. Страшно мне и теперь,
Словно дышал мне в шею голодный зверь.
Как я училась жадно твоим речам!
Как я устала вздрагивать по ночам!
Как я гадала, сколько веков назад
Выполз из чрева твой воспаленный взгляд.
И догадалась: страшно и повторить!
Только могила может нас помирить!
Но, Сатана, ты мыкаешься в веках,
Ездишь на «Ниве», моську завел, зачах.
Лишь иногда (ступеньками скрип-да-скрип)
В дом твой крадется мой полуночный всхлип.
Это в дали заоблачной вновь и вновь
Снится мне что-то страшное про любовь.
Переселение
Прекрасна родина, чудесно жить в ладу…
Живи по-дачному: складируй вещи здесь,
На столике журнальном ешь и стряпай.
Переселенья маленькую месть
На этот раз тебе не мама с папой
Устроили.
Физический износ
Настолько материален — диву дашься!
И как бы славно телу ни жилось,
Ему придется с адом повидаться.
Грустна, неповоротлива, слаба.
Слова произносить поднадоело.
Молчи, гортань! Остановись, судьба!
Не мучай дальше немощное тело.
В жилище новом холод и бардак.
Скажу я вам, переселенье — мрачно,
Когда тебе до сорока пятак,
А тишина в квартире многозначна.
Неприхотливую приготовляй еду.
С могилою не сравнивай квартиру.
Прекрасна родина. Чудесно жить в аду,
По АД ресу, неведомому миру.
Отвернешься — забуду твои черты.
А умру — забуду, как жизнь прошла.
Я еще не знаю толком, чем ты
В этой жизни был. Я не помню зла,
Я не помню радости. По ночам
Я не помню, как наступает день:
То ли тень ползет по моим плечам,
То ли снега тихая дребедень
По карнизу. Дворники речь ведут
И лопатой скрябают об асфальт
Далеко внизу. Поцелуй вот тут,
Где порезал кесарь, войдя в азарт,
Разрезая маму мою. В проем
Живота потыркав — такой остряк.
Вот засечка на левом плече моем:
Акушерский прочерк иль Божий знак?
Очевидно, первое. Я боюсь.
Обними меня. Появись вблизи
И послушай: снег ли наводит грусть,
Дворник возится в снеговой грязи,
Или ранний путник торопит шаг,
Или чиркает по плечу Господь:
Ты жила, жила, ты любила так,
Что теряла память, сжигала плоть,
Выкликала гибель, гнала подруг,
Зазывала счастье исподтишка.
У тебя от жизни — один испуг
Да родимый шов в полтора стежка.
Сколько раз я звала к себе смерть,
Бабу Валю и бабу Маню.
Просила: «Миленькие, заберите, терпеть
Не в силах, живу на грани».
«Жизнь прекрасна!» — кричали сверху.
«Скушай тюрьку и слушай сказку», — шептали снизу.
Голубей, прилетающих на поверку,
Не гони с карниза.
«Это, — говорили старые, — мы и есть!
Баба Маня да баба Валя.
Не смотри телевизор, но и в окно не лезь.
Собери игрушки, они устали.
Пиши буквы правильно, каждую по три строки,
Выводи хвостик у буквы „а“, не елозь на стуле.
И тогда все в жизни сложится, все сложится, чири-ки-ки,
Кто-нибудь да покрошит булочку, гули-гули».
Позвонить тебе, что ли, спросить, мы в ссоре или..?
И услышать в ответ: «А мы тебя схоронили.
Сколько лет пролетело, в одном лишь черпаю силу,
Что никто покуда не видел твою могилу».
Вот как скажет. А ты, а тебе что горох об стену.
Это ты все годы брала его на измену.
Это ты вскричать готова:
«Я жива-здорова!
Даже морщусь, если потыркать иголкой в мякоть!»
А трубка скрипнет: «Не плакать!»
А трубка скрипкой сама заплачет
О том, что любовь — ничего не значит.
В Москве дожди идут из облаков,
Светящихся на черном небе, словно
Сто лун за ними, нимбов, маяков,
Сто белых стай, воркующих любовно.
Смотри на свет! Он может нас спасти,
Я сотни раз проделывала это.
А что тебе на память привезти
С того недосягаемого света?
Пока закуришь сигарету,
Придет автобус. За-га-си.
Так Бог планировал планету
С огромной родинкой Руси,
Чтоб все не клеилось без Бога.
И ты Его не торопи.
Пришел автобус. Ждет дорога.
О бренном не тревожься. Спи.
Рассказы