Юрий Зверев - Размышления о жизни и счастье
10 ноября 1982 г.
Первая встреча с жизнью
Перед армией я успел поработать, но ощущение было такое, что это просто игра. Я учился в школе, жил с матерью, и моя зарплата уходила не на еду, а на покупку необходимой мне нарядной одежды. Я был увлечён театром, и впервые стал задумываться о моде.
Поэтому я запомнил своё первое острое ощущение реальности жизни. Это произошло во время службы на флоте.
Должен сказать, что за четыре года, проведённые на Севере, у меня было только три-четыре поверхностных знакомств с девушками. Сказывалось десять лет раздельного школьного обучения. Этот идиотский эксперимент воспитал целое поколение закомплексованных юношей и девушек. Но я никаких комплексов не ощущал — моё внимание было поглощено музыкой, а реальная жизнь протекала где-то в стороне.
И всё же одну девушку я запомнил надолго. Тоню мне оставил в «наследство» мой друг Игорь. Он познакомился с ней в увольнении, успел раза три встретиться, но его вдруг отправили в длительную командировку на Кольский полуостров. Игорь хотел, чтобы его девушка не попала в лапы какого-нибудь «отвязного» матроса — гражданской молодёжи в городе почти не было, поэтому по субботам и воскресеньям в клубе на танцах развевались лишь синие воротники. Игорь привёл меня в женское общежитие, познакомил с девушкой и буркнул: «Тебе с ЗЮСом будет интересно, а меня летом не будет». Мой друг был немногословным.
Поэтому в следующем увольнении к Тоне пришёл я. Мы отправились гулять по городу, и я весь день «кукарекал» девушке про свою Пермь, широкую Каму и оперную музыку. Девушка помалкивала, но слушала внимательно. У меня всё же хватило ума спросить её о том, как она попала на север. Оказалось, что Тоня — деревенская девушка, которая окончила в Ленинграде ПТУ по специальности токаря-расточника. Работать девушек отправили в новый строящийся город, где обещали общежитие и работу по специальности. Но, приехав сюда, они узнали, что цех, где они должны были работать, ещё не построен, и вот уже два года она трудилась на стройке маляром-штукатуром.
Я, избалованный городом театрал, прежде не общался с деревенскими девушками, и в мои романтические представления о жизни её рассказ не вписывался. Речь Тони лилась не спешно, вдумчиво, и я почувствовал, что она говорит о более весомых вещах, чем моё щебетание. Она не рисовалась, не кокетничала, одета была скромно, и, когда я проводил дверей общежития, не приглашала на чай.
В часть я возвращался в задумчивости с ощущением, что ничего не понял в этой девушке. В следующем увольнении я снова примчался к ней. Мы сходили в кино, а затем снова гуляли по городу. Она рассказывала, что родилась в Ленинградской области, что у матери их было четыре девочки, она старшая, а отец их три года назад умер. Жить было тяжело, мама работала в колхозе на полеводстве. Поэтому девочки мечтали об одном — поскорее вырасти и начать работать. Сейчас Тоня посылала матери какую-то часть зарплаты, чтобы поддержать сестёр.
Это была новая, непонятная для меня действительность. Казалось, что я впервые читаю книгу о подлинной жизни. До того мои представления о деревенской жизни складывались по фильму «Кубанские казаки». Точнее, я об этом вообще не задумывался.
Под вечер, когда мне нужно было возвращаться в часть, я спросил у Тони, сколько сейчас может быть времени?
— У меня нет часов, — сказала она.
— А где они? — задал я дурацкий вопрос.
— Я недавно справила новое зимнее пальто, а на часы пока денег не собрала. Но к Новому году, наверное, куплю.
Если до этой минуты я слушал Тоню, слегка смущаясь, то эти слова словно хлестнули меня по физиономии. Только тут я по-настоящему понял мою глупость и пошлость вместе со всей своей болтовнёй.
И это забытое слово «справила»… В детстве я слышал его от взрослых — на пальто или платье надо было долго копить деньги, «доставать» материал, искать портного. Действительно, одежду после войны «справляли», впрочем, как и до войны. Достать отрез на пальто было событием. Поэтому старую одежду перелицовывали, а когда она окончательно состаривалась, её перешивали для детей. Я сам ходил в перешитом мамином пальто, а младшая сестра — в моих обносках.
Тоня не заметила моего состояния, но я долго шёл рядом, поглощённый тем, что впервые ощутил своё детство как драму нашей матери. Кожан отца мы просто «проели» в 1946 году, а в новых скрипучих ботинках погибшего на фронте отца я ходил в школу.
С этого дня я стал относиться к Тоне, как к старшей сестре — со вниманием и уважением. Мы встречались по воскресеньям, но не всегда — иногда я был в этот день на вахте, иногда был наказан и сидел без увольнения. У старшего лейтенанта, командира нашего взвода с юмором было неважно, и шутки подчинённого иногда доводили его до белого каления. Слава Богу, к моей работе на радиоключе он придраться не мог, иначе встречи с Тоней были бы ещё реже.
Наступило лето. Однажды в солнечный день мы сходили на пляж. У меня сохранились снимки: Тоня сидит на песке, рядом моя бескозырка и панорама берега с немногими купающимися. Купанием называлось побродить по колено в воде — ведь это было Белое море, не Чёрное. Я тоже побродил, Тоня не захотела.
Наши дружеские отношения так и не переросли в любовные. О приключениях матросов в женских общежитиях ходили легенды, но я оказался нетипичным матросом.
В одну из наших встреч Тоня сказала, что скоро уедет с Севера навсегда. Её родственница, кажется тётя, пригласила девушку в посёлок под Выборгом. Она обещала найти Тоне работу, а пока нужно было присмотреть за её маленьким сынишкой. Тоня согласилась, ибо было ясно, что из общежития и малярства ей не выбраться никогда.
Недели через две состоялись проводы. Её подруги, три девушки со своими парнями, тоже матросами, собрались за их общим столом. Девушки наделали пельменей, купили вина и водки и отметили её отъезд. Дело было осенью, темнело рано и после ужина ребята выключили свет. Началась «обжималовка». Мы с Тоней тоже целовались, но большего я не мог себе позволить. Во-первых, я Тоню очень уважал, во-вторых, водку я не пил, а в-третьих, не собирался жениться. Мне казалось, что близкие отношения возможны только в этом случае.
Тоня уехала, а через полгода я получил от неё письмо. Она писала, что работает в Выборге в продуктовом магазине и скоро выходит замуж за художника. «Он сразу предложил мне выйти замуж, а ты, Юра, только плёл паутину» — с наивной откровенностью писала она. В конце письма говорилось, что она скоро изменит фамилию и станет Одинцова.
Вот, собственно, и вся история. Правда, у неё было небольшое продолжение. Моё неиссякаемое любопытство через несколько лет привело меня в Выборг, и в центральном гастрономе я спросил, не знают ли они продавца Антонину Одинцову?
Оказалось, что именно тут она и работает, но в этот день была выходная. Мне сказали, что у неё есть сын, что живут с мужем они дружно в посёлке, и на работу она ездит в пригородном автобусе. Эти сведения были последними. Больше о своей северной приятельнице я ничего не слышал, но уважительную память сохранил навсегда.
Тоня была единственной женщиной, которую по характеру, вдумчивости и внутренней чистоте я в какой-то степени могу сравнить со своей теперешней женой.
Июнь 2008 года.
Век завершается
Девятнадцатый век наивно полагал, что в двадцатом человечество придет к разрешению не только технических, но и этических задач, что интеллектуальные и духовные возможности человека вырастут настолько, что он, сделав выводы из прежних трагических ошибок, достигнет гармонии и отразит это в высоком, облагораживающем искусстве.
Завершающийся век не оправдал этих надежд. Он лишь обострил прежние проблемы и породил новые, грозящие человечеству всеобщей катастрофой. Современное искусство немедленно отразило эти противоречия. Художники сделали попытку показать мир таким, каков он есть, иначе говоря, обнажить его неприглядный скелет. Это проявилось в дисгармонии всех видов искусства: музыке, живописи, опрощении или вычурности литературного языка.
Двадцатый век окончательно разрушил классическую постройку, отринул ее во имя попыток выразить «правду жизни». Эта правда была уродливой, искусство оказалось таким же.
Если попытаться собрать воедино осколки того, что в двадцатом веке называется искусством, мы увидим отвратительную старую клячу, облаченную в яркую цирковую попону. Эта кляча изо всех сил старается нас удивить. Она пытается экстравагантно взбрыкнуть копытом, заржать диким голосом, неумело улыбнуться. Но ее старания наводят на человека тоску и уныние, отнимают последние надежды на свет и радость. Эта кляча может сообщить сведения о сталинском коварстве, снежном человеке, летающих тарелках, но она уже не в силах тронуть наше сердце. Мы привыкли к ее отвратительному виду, как привыкли к ежедневным убийствам и грабежам.