Жан Жубер - Красные сабо
И вот я продвигаюсь по какой-то трубе — глиняной или каменной, — она все сужается, так что вскоре мне приходится цепляться за выступы стен, пробираясь вперед пядь за пядью со все возрастающими усилиями. Назад повернуть невозможно: я вынужден ползти вперед. Дыхание мое стеснено, я начинаю задыхаться, тьма сковывает мои движения, меня охватывает страх, и порой я кричу. И тогда я просыпаюсь с бьющимся сердцем, не понимая ни где я, ни что со мной, пока свет лампы не возвращает меня в привычную реальность моей спальни. Я все еще дышу с трудом, мне хотелось бы уснуть, но я знаю: бессонница уже не отпустит меня. Итак, я опять родился на свет — в который уже раз.
Я нашел еще одну фотографию, которая некогда поразила мое воображение: на ней сняты мой отец и кузен Ги в «Торпедо», кажется марки Дион-Бутон; снимок относится к двадцатым годам. Ги сидит за рулем, он повернулся в профиль и с торжественным видом взирает на лежащую перед ним дорогу. Мой отец, элегантно одетый, при галстуке, но с непокрытой головой, устроился на заднем сиденье; он небрежно прислонился к дверце машины, в пальцах у него сигарета. Не нужно даже особенно напрягать зрение, чтобы убедиться: перед нами одна из тех декораций из картона или фанеры, довольно грубо сработанных, за которые фотограф усаживает клиентов, прося их «принять позу». Многим поколениям удалось таким дешевым способом создать иллюзию, хотя и немного смехотворную, «шикарной жизни», оказываясь при пособничестве фотографа в роскошной машине, на палубе яхты, в аэроплане, даже в гондоле воздушного шара. Вообще таких декораций было великое множество, в большинстве своем они выглядели довольно грубо, но изредка встречались и искусные подделки, которые могли ввести вас в заблуждение. Это напомнило мне фотографию несколько иного рода, изображающую меня в четырехлетием возрасте, в бархатных штанишках на помочах и белой рубашечке, я стою среди каких-то колонн у балюстрады, опершись на некое подобие курульного кресла — ни дать ни взять маленький лорд с картины английского живописца. Ну скажите, как мне было не состроить высокомерно-скучающую мину, соответствующую этим декорациям и обстоятельствам?!
Что же касается Дион-Бутона, то мне, конечно, объяснили, что все это — чистое надувательство, но в глубине души я отказывался полностью признать очевидное: ведь если спичечный коробок мог становиться поочередно то грузовиком, то кораблем, то бизоном, почему бы бумажному автомобилю кузена тоже не превратиться вдруг в настоящий?
По правде говоря, мне так и не довелось познакомиться с кузеном Ги. Он неожиданно объявился в нашей семье как раз перед моим рождением. Жил он в Париже, иными словами, «вращался в сферах». Я думаю, он был мелким конторским служащим, но всегда одет с иголочки, красноречив, обаятелен и, конечно, со склонностью к гаерству. В том, что касается кузена, семейная хроника полна всяких историй об улетевших шляпах, о падениях в лужу, о рыболовных крючках, зацепившихся за штаны, и ко всем этим происшествиям он относился с веселой улыбкой, всегда умел обратить их в забавный спектакль с бесконечными вариациями. У него была репутация игрока на скачках, а еще ему приписывались многочисленные похождения с «женщинами», о чем говорилось осторожными намеками.
Время от времени он являлся к нам, провести в семье воскресенье, рассказывает мне мать. И воображение мое тут же рисует картину: я вижу парижское шоссе, ревущую машину, проносящуюся между рядами платанов, и Ги за рулем: его волосы треплет ветер, в уголке рта зажата сигара. Или нет, конечно же, он ездил поездом, да еще в третьем классе! Он приезжал ранним утром и, если погода была хорошей, отправлялся удить пескарей с моим отцом и дядей Эженом, пока женщины готовили обед. После рыбалки садились за стол. Кузен Ги и тут вел себя молодцом: ел за четверых, пил за пятерых, болтал без умолку, а потом пел приятным тенорком «Рамону» или «Время, когда цветут вишни». Наконец женщины убирали со стола посуду, и в саду под сливой, возле водоразборной колонки, начиналась азартная партия в белот. Мужчины в одних рубашках без пиджаков, в подтяжках, женщины — в цветастых платьях. «Я бью!.. А я вас козырем, козырем!» Дядя Эжен сдвигал каскетку на затылок, он, как никто, умел особенно эффектно и оглушительно шлепнуть о клеенку решающей картой. Мой отец записывал очки своим ровным красивым почерком. День медленно клонился к вечеру, женщины садились шить в увитой зеленью беседке.
И вот однажды в воскресенье Ги является мрачнее тучи. Его засыпают вопросами, и он, для вида поломавшись, признается, что у него «финансовые затруднения»: подходит срок одного платежа, ему грозит арест имущества. За обедом он сидит с вытянутым лицом, почти ни к чему не притрагивается. Забыты «Рамона» и «Время, когда цветут вишни»! За десертом он утирает набежавшую слезу. Все взволнованы, утешают беднягу. Туманными намеками он дает понять, что, может быть, родные могли бы ему помочь. Ну ясное дело, они уж и сами об этом думали! Каждый извлекает свои сбережения, и к вечеру кузен отбывает в Париж, благодарный и утешенный. Вероятно, он еще раза два-три после того навещал родных, но теперь держался уже по-другому, слегка отчужденно, и уверял, что все уладится, дайте ему только срок. Это вопрос нескольких недель! Потом кузен вовсе исчез, не писал, не отвечал на теплые письма моего отца, в которых тот по своей скромности и стеснительности ни словом не поминал о деньгах. Воскресенья проходили теперь без кузена, и проходили немного грустно, иногда кто-нибудь, забывшись, восклицал: «Как говорил кузен Ги…», но тут же сконфуженно умолкал. «Что же с ним могло стрястись, с этим негодником?» Тетушка Алиса — воплощение доброты — уверяла, что он обязательно вернется и отдаст деньги. Но он не вернулся, он будто испарился. Странное дело: в семье о нем всегда говорили со смесью нежности, насмешки и легкого сожаления. Все обольстители таковы, во всяком случае наиболее одаренные: казалось бы, есть все основания на них сердиться, а по ним, напротив, скучают.
Я спросил как-то у Симоны:
— Ты помнишь кузена Ги?
— Ну как же. Такой обворожительный. А уж весельчак! Вечно он нас всех смешил до упаду! А потом, он ведь был парижанин и умел пыль в глаза пустить. Но Париж не пошел ему на пользу: он играл, бегал за женщинами…
— А тут еще эта история с деньгами.
— Да, кажется. Я тогда была молодая. Ну что теперь говорить, дело прошлое!
Разумеется, его давно уже нет на свете, но он, вероятно, долго сумел продержаться благодаря изворотливости, обаянию и хорошо подвешенному языку. Может быть, он и сам в конце концов уверовал в собственный Дион-Бутон, а может, в один прекрасный день каким-то чудом крупно выиграл на скачках и стал разъезжать в настоящей, а не картонной машине. Но нет, весьма сомнительно… Стоит всмотреться в фотографию попристальней — и видишь: он не из тех людей, кому улыбается удача. Темные красивые глаза еще могут ввести в заблуждение, но мягкие губы, вялый подбородок обличают слабость характера, неспособного к борьбе, и затаенное отчаяние.
Медленно, но верно приближаются холода. Вот уже несколько ночей подмораживает. Листья дикого винограда засыпали весь двор, по ним скачут дрозды и бранятся между собой, налетая на крошки, которые каждое утро рассыпает для них мать. В саду печально качаются высохшие хризантемы, а стебли помидоров из последних сил цепляются за подпорки.
В уборной, где я бреюсь перед маленьким зеркальцем, висящим на окошке, стекло запотело и скрыло от меня улицу. Машинально я черчу на нем кончиком пальца рожицы, потом стираю их, и в ставшем снова прозрачном квадратике стекла показываются знакомые деревья и крыши, контуры которых слегка искажает тонкая пелена струящегося дождя.
Некогда вот так же запотевало окошко кухни, где мы обычно сидели, и точно так же я рисовал на стекле, а затем стирал разные фигурки. Особенно плотно пар застилал окно по субботам после обеда, в наш банный день. Печку до отказа набивали дровами, грели воду в ведрах и кастрюлях, затем опрокидывали их в старое цинковое корыто. Густое облако пара заполняло кухню, поднималось к потолку, а потом медленно оседало на стены. Именно в этом горячем, каком-то нереальном облаке пара возникает передо мной одна из редких картин моего раннего детства. Я сижу за столом, передо мной положили книжку с картинками — история про селезня Гедеона, — и, когда я поднимаю от нее глаза, я вижу нагое тело отца или матери, по которому струится вода, в багровых отсветах печки оно кажется огромным и белым. Мыльная пена покрывает кожу. Черное курчавое руно на животе удивляет меня. Потом в воздухе мелькают белые полотенца, одежда. Я смотрю на плитки пола, там поблескивают лужицы, отпечатки мокрых ног. Еще один каскад воды над корытом, еще одно белое облако. Мне говорят: «Теперь твоя очередь!» Меня берут на руки. Я шалю, цепляюсь за стол, за свою книжку. Но меня быстро раздевают, я пробую кончиком ноги воду в корыте и кричу: «Слишком горячо!» — или, наоборот: «Слишком холодно!» Я делаю вид, что собираюсь удрать, меня хватают и погружают в воду. Я чувствую на лице жаркое, совсем близкое дыхание открытой печки. Скользкие мыльные руки пробегают по моему телу. Сквозь хриплое гудение огня до меня доносится мяуканье кошки, которая скребется за дверью, просясь в дом, стук голых веток по стене дома и шелест сухой листвы под порывами ветра. Пар давно уже затянул белой пеленой стекла над ситцевой занавеской, задернутой во всю ширину балконной двери. В комнате очень жарко, таинственно-уютно, словно в каком-то экзотическом аквариуме. Я ощущаю, как разливается во мне блаженство, почти сладострастное, переходящее в дремоту, я стараюсь продлить это чудесное разморенное состояние, но меня чуть не насильно вытаскивают из воды: «Хватит, а то растаешь как сахар!» — и закутывают в шершавое банное полотенце, пахнущее щелоком.