Мария Бушуева - Лев, глотающий солнце
На соседней улице такси остановилось, Филиппов расплатился с водителем (он, кстати, никогда не берет сдачу) и мы вышли возле светло-серой кирпичной пятиэтажки.
— Второй подъезд, пятый этаж, — Филиппов засмеялся. — Лифта, разумеется, нет! — Поднимаясь, он запыхался — фигура у него хоть и не крупная, но грузная. В жару он страшно потеет, а вчера было двадцать пять градусов тепла. — Здесь! — Ключи оказались у него в заднем кармане джинсов, он достал их, подковой изогнув тяжелую спину и, когда дверь открылась, распрямился и быстро глянул на меня — наверное, выражение моего лица было такое растерянное, что даже он ощутил какую-то неловкость.
— Да это моя квартира, — счел нужным объяснить он легонько подталкивая меня в прихожую, — еще два года назад мне дали на расширение. Пока живет в ней мой приятель, а я ищу обмен.
Комната, метров восемнадцати, действительно была почти пустой: на подоконнике и на столе стопками лежали книги, у стены, противоположной окну, стояла раскладушка, застеленная шерстяным одеялом. Даже стульев и табуретов не было.
— Кофе сделать? — Филиппов попытался меня обнять — но я отстранилась.
— Может быть…
Он принес минут через пять из кухни кофе в чашках, поставил их на толстую английскую книгу, лежащую на полу возле раскладушки, а сам сел на шерстяное одеяло и закурил, в блюдце сбрасывая пепел. Я посмотрела, что за книга служит нам импровизированным столом: это был Льюис Кэрролл…
— Вам что-то здесь было нужно, — напомнила я, тоже садясь на раскладушку с ним рядом. Он молча докурил сигарету, загасил окурок и взял меня за руку. Ладонь у него была потная и горячая.
— Какая-то книга, да?
Он, не отвечая, притянул меня к себе и неловко обнял. Я подумала, что кофточка помнется. Он положил голову мне на грудь, уткнувшись носом в ключицу — и долго сидел так, отчего у меня затекло плечо. Потом он выпрямился и, не поднимая на меня глаз, стал расстегивать верхнюю пуговицу на моей кофточке, которая уже, конечно, смялась Пуговица не расстегивалась: он не знал, что она пришита сверху как декоративная деталь, а никакой застежки под ней и тремя другими пуговицами нет. Он покраснел и на его лбу выступили крупные капли пота, казавшиеся розовыми, потому что уже садилось солнце и его закатные лучи падали прямо на лицо Филиппову.
— Ну что? — сказал он, отпуская наконец пуговицу. — Так вот и посидели…
Он опять закурил, погасил через несколько минут окурок, некрасиво сплющив его о бледный цветок белого блюдца, встал — и, проведя рукой по моим длинным волосам, усмехнулся — наверное, над самим собой.
Когда мы закрывали ключом дверь, выглянула соседка — в синем халате в желтый горошек — и в ее взгляде мне почудилось презрительное осуждение.
Вечером, дома я рассматривала фотографии. Просто так, потому что мне нравится смотреть на застывшие мгновения своей и чужой жизни. Посмотрела на молодого деда: неприятная улыбка. И глаза — фанатика. Бабушку он полностью подчинил своей власти. Любовь? Не знаю. А мать совсем на него непохожа, все черты лица — бабушкины, но в глазах что-то такое есть — какие-то странные искорки… Кстати, у нее в юности был такой пышный бюст! Выпал из альбома снимок — сначала я. наклонившись, решила, что это я — лет в пятнадцать — но, взяв фото в руки, увидела — нет, на нем — сестра. Она недавно прислала мне письмо и эту фотографию».
Я отложила дневник. Мне вдруг стало не по себе: точно моя фотография выпала сейчас из альбома, где, кроме меня, уже не было живых лиц. Я так ярко представила, как она лежит на паласе в пустой квартире сестры — лежит именно сейчас! — что мне захотелось побежать туда, поднять ее и скорее забрать себе. И вообще — нужно посетить Василия Поликарповича: неизвестно, в какое состояние привели его гости сестринскую квартиру, — вряд ли они стараются убирать за собой — не тот контингент!
Господи, сколько мне еще торчать здесь? Я взяла отпуск за свой счет на три недели: декорации в сущности к новому спектаклю готовы — наш главреж, любитель Чехова, репетирует «Чайку»; Иванченко нанесет как говорится, последние штрихи, а о том, что премьера пройдет без меня, я не особо жалею: опять наш домашний фюрер или из юдашкинской красотки сделает чайку, или мужчин переоденет женщинами… И зрители в один голос будут хвалить его за смелость и новое слово в режиссуре.
Вот Максим… Максим! А вдруг он, решив, что я изменяю ему в далеком городе Н, с отчаянья познакомится с кем-нибудь и тут же женится? Не в его характере, конечно, такая поспешность.
Я не верю, что мы расстались с ним навсегда, но то, что он, как большинство мужчин, не смог поставить свое чувство ко мне выше своего самолюбия, сильно подмочило мое к нему отношение. Более того, у меня закралось крохотное, но катастрофически опасное предположение: а не глуп ли он? Брррр.
Одевшись и выйдя в коридор, я увидела моего соседа — Андрея. Он мило болтал с какой-то интересной брюнеткой и поздоровался со мной на этот раз весьма сухо, зато брюнетка задержала на мне любопытный, острый взгляд подведенных глаз.
Как ни странно, но я старалась отогнать мысль, что совершенно безразличный мне Андрей может уехать из гостиницы раньше меня — наверное, словно в чужом и холодном доме небольшой, но все-таки согревающий огонь, его внимание ко мне хоть несильно, но согревало меня. Представить, что я буду ходить по долгому гостиничному коридору, чужая и даже просто незнакомая никому, оставленная Максимом, — нет, это было почти мучительно. Моя замерзшая душа зацепилась, видимо, за краешек веселой души Андрея и опасалась сорваться вниз — туда, где открывалась черная беззвездная бездна одиночества.
Иванченко часто говорил мне о том, что моя душа согревает его. И вот — я сама, ушедшая в неизвестное прошлое за голосом сестры, прозвучавшим из небытия, греюсь у чужой души… Боже мой!
На улице потеплело; с крыш капало и несколько раз, возле моих ног, разбивались упавшие сосульки. У бродячих собак уже были мокрые весенние морды, а на славянских девичьих носах выступили симпатичные веснушки.
Люди улыбались, слышался смех — весна будоражила кровь, все спешили к своим родным или к близким знакомым, и, наверное, только я, выпавшая из своей жизни, как ленточка из детской косы, ощущала весну как противоречие моему внутреннему состоянию: в ней было столько закипающей жизни, а из меня жизнь словно вытекала все эти дни через образовавшуюся дыру — и вот, вытекла почти вся — и я вдруг почувствовала себя почти бесплотной.
Но, пройдя с таким ощущением несколько шагов, я вдруг приостановилась (для приличия возле книжной лавки) и подумала: а я ли это? Я ли чувствую себя бесплотной? Я — такая жизнелюбивая и смешливая, такая любознательная и заражающая всех своим оптимизмом? Не душа ли моей сестры, замерзшая и одинокая, говорит и чувствует сейчас ч е р е з меня? Или я просто устала, просто не с кем мне здесь поделиться болью о прошлом? Конечно, устала, конечно, мне здесь тоскливо — вот и все. К чему — мистицизм и личный спиритизм, или как там назвать такие размышления? Нет, все эти потусторонние «измы» мне чужды — и даже то, что они здесь, в городе моего детства, закрались в мое сознание, уже удивительно. Чтение дневника сестры так влияет на меня …Надо постараться отделить то настроение, которое налетает на меня, когда я следую за ней по ее юной и трагичной жизни, от моего собственного «я», иначе я рискую попасть в обыкновенную депрессию, какой периодически страдал мой отец. Не знай я, что произошло с сестрой, я, возможно, читала бы ее историю с родственным интересом и женским сочувствием — и всего лишь. Так и надо себя настроить.
— Вы что-то хотите купить? — Спросила продавец. И я узнала ее. Когда мне было пять-шесть лет, она приходила к нам в дом, была приятельницей моей матери. Ее фамилия…да, Хованская. Она говорила, что по отцу княгиня. Она, конечно, никогда не вспомнит маленькой девочки с ровной челкой и большими серыми глазами.
— Купить? А что вы можете порекомендовать?
— Возьмите это… — Она протянула мне книгу в темно-зеленой обложке.
— Какая цена?
— Десять.
Я отдала деньги и сунула книгу в сумку, даже не поглядев названия. У княгини, когда она улыбнулась очередному покупателю, изо рта высунулись два острых кривых зуба. Но в общем, она как-то мало изменилась за двадцать лет.
Весенний ветер, точно подросток, носился по двору — и на облупленном краю фонтана сидели взъерошенные голуби. Обертка от конфеты прилипла к моим ногам — я наклонилась и сбросила смятую бумажку с черных брюк в мокрый осевший снег. Дверь в подъезд была приоткрыта, ее придерживал обломок ржаво-красного кирпича. Я вошла и стала подниматься по старым ступеням, замедлила шаг возле почтовых ящиков — и заглянула в тот, который еще недавно принимал почту для моей сестры — пусто. Кто-то спускался — я подняла голову и увидела Василия Поликарповича. Когда он поравнялся со мной, я поняла — и по запаху и по его блестящим глазам — что он крепко пьян.