Грэм Грин - Сила и слава
— Нет.
— Деньги есть? — спросил другой голос.
— Нет.
Вдруг в нескольких шагах от себя он услышал тихий стон женщины.
— Нельзя ли потише? — проговорил усталый голос.
Снова возня и приглушенное вскрикивание. Он с ужасом понял, что даже в этом мраке и тесноте люди предавались наслаждению. Тогда он снова пошарил ногой и стал дюйм за дюймом протискиваться к решетке. Голоса звучали на фоне непрерывного жужжания, словно маленький электромотор гудел в заданном ритме. Когда на миг наступала тишина, оно заглушало человеческое дыхание. Это жужжали москиты.
Священник подвинулся метра на полтора к решетке, и его глаза стали различать головы — они казались развешанными тыквами, видимо, небо прояснилось.
— Кто вы? — спросил чей-то голос.
Он не ответил, ощутив панический страх, попятился и вдруг очутился у стены, противоположной входу. Рука его наткнулась на мокрые камни — камера была не более двенадцати футов в длину. Он понял, что сидеть можно, только на корточках. К нему прислонился старик: священник чувствовал, насколько он стар, по тому, какими невесомыми были его кости и слабым дыхание. Это мог быть человек, либо начинающий жить, либо уходящий из жизни, но тут едва ли мог бы оказаться ребенок.
— Это ты, Катарина? — вдруг спросил старик. Его дыхание превратилось в долгий терпеливый вздох, словно он ждет долго и может ждать без конца.
— Нет, это не Катарина, — сказал священник.
Едва он заговорил, как внезапно все затихли, прислушиваясь, будто речь шла о чем-то важном. Потом снова возобновились возня и разговоры. Однако звук собственного голоса и общение с живым человеком успокоили священника.
— Конечно, вы не могли быть ею, — продолжал старик, — я не думал, что это она. Она никогда не придет.
— Это ваша жена?
— Да что вы, у меня нет жены.
— Вы сказали: Катарина.
— Это моя дочь.
Все смолкли, прислушиваясь, кроме тех двоих, что втихомолку предавались исступленному наслаждению.
— Наверное, ее сюда не пустят.
— Она никогда не станет сюда рваться, — сказал старик голосом, полным безнадежности.
Ноги священника, на которых он сидел, стали ныть.
— Если вы ее любите… — сказал он.
Где-то в куче темных тел снова вскрикнула женщина. Последний крик протеста и страсти.
— Во всем виноваты священники, — сказал старик.
— Священники?
— Священники.
— Но почему?
— Священники.
— Дед спятил, — сказал у его ног голос. — Что толку его спрашивать?
— Это ты, Катарина? — снова спросил старик и добавил: — Я знаю, что это не ты. Я просто спрашиваю.
— Мне нужно подать жалобу! — говорил кто-то. — Человек должен защищать свою честь, верно?
— Я ничего не понимаю в чести.
— Я был в кафе. А тот тип подошел и сказал: твоя мать — шлюха. Я ничего не ответил: он был при оружии. Мне оставалось только выждать — он пил слишком много пива — я знал, что он будет пить — и когда он накачался и вышел, я направился за ним. У меня была бутылка, я разбил ее о стенку. Ружья с собой у меня не было. Его семейка имеет руку у шефа полиции, а то бы я сюда не попал.
— Это ужасно — убить человека!
— Вы говорите, словно священник.
— Священники во всем виноваты, — сказал старик. — В этом вы правы.
— Что он хочет этим сказать?
— Да стоит ли обращать внимание на такого старика? Я вам хочу кое-что еще рассказать…
— Они отняли у него дочь, — произнес женский голос.
— Как?
— Она была незаконнорожденной. Они правильно сделали.
При слове «незаконнорожденная» его сердце мучительно сжалось, словно у влюбленного, при котором случайно заговорили о цветке, чье название созвучно с именем любимой. «Незаконнорожденная» — это слово наполнило его горькой радостью. Оно сделало ближе к нему его девочку, он, казалось, видел ее: беззащитную, под деревом, у свалки.
— Незаконнорожденная? — переспросил он, будто повторяя ее имя, с нежностью, которая пряталась за безразличием.
— Они сказали, что он не годится в отцы. Ну, конечно, когда священники бежали, ей пришлось уехать к нему. Куда ей еще было деваться? — Это прозвучало, как счастливый конец. А потом она добавила: — Разумеется, дочь ненавидела его. Так ее научили.
Он представил себе тонкие поджатые губы образованной женщины. Что она здесь делает?
— А почему старик в тюрьме?
— У него нашли распятие.
Зловоние от ведра все усиливалось; мрак окружал их глухой стеной, и было слышно, как кто-то справлял нужду: струя звенела по жестяным стенкам ведра.
— Священники не должны так поступать… — сказал он.
— Разумеется, они поступили правильно. Это же смертный грех.
— Неправильно было внушать ей ненависть к отцу.
— Они знают, что правильно.
— Значит, это были дурные священники… Грех был покрыт. Их долг — учить добру, любви…
— Вы не знаете, что правильно. А священники знают.
После минутного колебания он отчетливо произнес:
— Я сам священник.
Похоже, это конец: надеяться больше не на что. Итак, десятилетие охоты за ним пришло к концу. Вокруг воцарилось молчание. Эта тюрьма очень напоминала мир, полный похоти, преступлений и горестной любви; смрад ее достигал небес; но священник понял, несмотря ни на что, здесь можно обрести покой, если знаешь ясно: времени почти не осталось.
— Священник? — произнесла, наконец, женщина.
— Да.
— Они знают?
— Пока нет.
Он почувствовал, как кто-то тронул его за рукав.
— Не следовало говорить этого нам, — сказал голос. — Здесь, отец, люди всякого сорта. Убийцы…
Тот, кто рассказал ему о своем преступлении, сказал:
— Ты обо мне так думаешь. Если я убил человека, это не значит, что я… — Со всех сторон зашептались, а тот же голос с горечью продолжал:
— Я не доносчик. Просто, когда тебе говорят: «Твоя мать шлюха»…
— Никому не надо на меня доносить, — сказал священник. — Это грех. Днем они сами дознаются.
— Вас расстреляют, отец, — сказал женский голос.
— Конечно.
— И вы не боитесь?
— Разумеется, боюсь.
Из того угла, где занимались любовью, раздался новый голос. Он звучал уверенно и убежденно:
— Мужчина не должен бояться таких вещей.
— Не должен?
— Миг боли — что еще? Этого все равно не избежать.
— И все же я боюсь, — сказал священник.
— Зубная боль хуже.
— Не каждому дано быть смелым.
— Все вы, верующие, такие, — сказал голос с презрением. — Христианство делает вас трусами.
— Возможно, вы и правы. Вы поймите: я плохой священник и плохой человек. Умереть в состоянии смертного греха, — он смущенно хмыкнул, — тут призадумаешься.
— Вот! Что я говорил! Вера в Бога делает трусом. — В голосе слышалось торжество, будто что-то было доказано.
— Ну и что? — сказал священник.
— А то, что лучше не верить и быть смелым.
— Понимаю, так, так… Конечно, если бы можно было поверить, что губернатора и полиции нет на свете, что эта тюрьма — вовсе не тюрьма, а сад, какими бы смелыми мы стали.
— Ерунда!
— Но если нам ясно, что тюрьма — это тюрьма, а губернатор на своем месте несомненно существует, какой толк с того, что мы будем смелыми на час-другой?
— Никто не скажет, что эта тюрьма — не тюрьма.
— Вот как! Вы так думаете? Видно, что вы не слушали политических речей.
Ноги священника отчаянно ныли, ступни свела судорога, и, чтобы прекратить ее, надо было пошевелиться, но он не мог этого сделать.
Полночь еще не наступила: до рассвета оставались бесконечно долгие часы.
— Подумать только! — сказала женщина вдруг. — Здесь, среди нас — мученик…
Священник не мог сдержать смеха.
— Не думаю, — сказал он, — что мученики похожи на меня.
Вдруг он посерьезнел и, вспомнив слова Марии, что будет нехорошо, если из-за него станут глумиться над Церковью, продолжал:
— Мученики — святые люди. Неверно думать, что они мученики лишь потому, что погибли… нет. Говорю вам, что я нахожусь в состоянии смертного греха. Я совершил то, о чем не могу говорить вслух, об этом можно сказать только шепотом, в исповедальне.
Пока он говорил и все слушали внимательно, словно он произносил проповедь в церкви, он задавался вопросом: где сейчас сидит его неотвратимый Иуда, но не мог опознать его с такой уверенностью, как в лесной хижине. Им овладела огромная и необъяснимая нежность к обитателям этой тюрьмы. На ум ему пришли слова: «Так возлюбил Бог мир…», и он сказал:
— Никогда, дети мои, вы не должны думать, будто святые мученики похожи на меня. Меня надо называть по-другому. Я слышал, как вы меня называли: «поп-пропойца». Я здесь потому, что у меня в кармане нашли бутылку бренди.