Галина Щекина - графоманка
У Тарковского есть неизменный фон, имеющий и самостоятельное, и попутное, косвенное, значение. Это вода. Капли, струи, потоки, волшебство течения и неподвижная стеклянность. От гибельных пространств мыслящего Океана до сорной аквариумности Соляриса.
У Сокурова в “Спаси и сохрани” тоже есть фон, среда, в которую погружено происходящее — воздух. Он то купает героиню в солнце, то душит перовой вьюгой, сначала из подушек, потом из неба… В сцене агонии воздух — тугой смертельный ветер. Противоестественна смерть сама по себе, а ветер подчеркивает это — Эмма умирает не дома, кровать стоит в царстве Стикса, в некой пространственной дыре, вне всяких стен и вне пределов понимания — в черном поле, под черным небом, где дует черный ветер… И это настоящий конец, ничто.
Неизменный фон цветовой и звуковой, есть особый тон жары и холода, всегда говор и музыка, шелест и шум, и все сливается в грозный чудесный гул, не разлагаемый на элементы, поэтому его надо впивать целиком, широко открыв рот и глубоко дыша. Не по слову, а по смыслу, по интонации, не разумом, но как-нибудь кожей ощутить и погрузиться в напряженное поле многовольтной души. Ведь это она дала нам возможность содрогнуться от жалости и взмолиться…”
Написала нечто из чужой области, написала про кино, потому что боялась писать о себе, как учил Губернаторов. Так обычно начинают скользкий разговор “про одну подругу”… Но это было уловкой, чтоб загрузить себя после Батогова и попусту не реветь. И вовсе не об Эмме она хотела сказать, а о себе, только боялась сделать это открыто… Ждала реакции? Да никакой реакции ни у кого, а кому это надо? И очень хорошо, потому что она теперь застыла в одной позе и притихла. Пусть в не очень удобной позе, но все-таки боль слабее… О, не трогали бы… Но разве от проницательного взора Нездешнего что-нибудь укроешь?
— Непохоже, что это вы написали, — сказал он, роясь в каких-то разбухших папках. — Прыгнули себе через голову?
Экономистки навострили уши, пытаясь запеленговать любовное подполье. Ларичева раньше избегала что-то при них говорить, потому что после обработки и раздувания у них получались вывернутые наизнанку результаты, которые и становились потом руководством к действию и эталоном оценок… А тут ей стало все равно. Она стала привыкать, что скромный Нездешний, на вид полная тряпка половая, на самом деле совсем другой. И не обязательно он терпит издевки экономисток, перебирающих ему кости в его же присутствии, чаще всего он просто не слышит их, вот в чем дело. Он слышит просто звуковые колебания, не вникая в смысл, которого там нет. Он думает о чем-то своем. А они, изощряясь до сладкой слюнки, хотят пнуть его побольнее. И никто не подозревает, что он такой помощник вселенский, немой рыцарь, спас — и исчез.
— Почему непохоже? Все про любовь, — обронила Ларичева, щелкая по клавишам “Искры” и по нервам соглядатаев.
— В вашей статье больше о смерти, чем о любви, — заработал открытым текстом Нездешний. — Но чем это вызвано? Разве Флобер виноват? Вы-то что так вскинулись?
— Я вскинулась потому… — она поискала папку с оборудованием и нашла. — Потому, что жить любовью нельзя. Расплата приходит слишком быстро. Так что я бросаю писать…
НАСЛАЖДЕНИЕ ИЛИ ПЫТКА. КОНЕЦ ГРАФОМАНИИ
— А что, собственно, случилось? — Поправлен галстук.
— Ничего. Вы как начальник отпускали меня на семинар, мне пришли оттуда отзывы знаменитостей, и я их вам предъявляю как доказательство того, что я там была, но мед-пиво не пила… — легла на стол пачка листков, сцепленных скрепочкой.
— Кажется, я не требовал от Вас никакого отчета. — переплетены пальцы перед собой, как щит.
— Да, но это как бы творческая командировка, за меня кто-то работал, пока я… В общем… — из-под упавших волос только дрожащие губы (пожалей меня, пожалей).
— У Вас прямо комплекс честности. Просто заболели ею, как болезнью. Успокойтесь. Я почитаю, конечно, если вы не против. У меня ведь картотека для потомков. Горжусь. Вот так, при мне, начиналась слава самой Ларичевой. — Рука, поглаживая, прижала листки, будто охраняя.
— Вам бы все пошутить над провинциальными?.. — волосы метнулись, заслонив горящее лицо (хотелось победы, но…)
— Нисколько я и не шучу. Я лично вами восхищаюсь. А то, что великих понимали не сразу, это не новость. То, что вы на это решились, уже победа. Рецензенты — еще не все читатели.
— Я в бухгалтерию, мне надо выбрать там… — И пошла.
Экономистки злобно заусмехались.
— Вот, берутся писать, а сами двух слов не свяжут.
— Ну, как же, надо повыпендриваться. Известные писатели ее читали, как же! Получила?
— Люди веками страдают, прежде чем выйти к читателям. А этой все похрен. Чему она научит? Как дают да ноги раздвигают?
Нездешний на эти укусы уже не реагировал, ответить им — значило бы опуститься слишком низко. Он говорил только тогда, когда не требовалось поступаться принципами. А один из принципов был такой — никогда ни на кого не обижаться.
Забугина тоже сидела спокойно. Пускай жудят бедные женщинки под сводами статотдела, у них так мало развлечений в жизни. Но плохие рецензии? Об этом она пока ничего не знала. Да и вообще странная Ларичева стала, работать бросилась. Молчит — вот самое непривычное. А раньше у нее все было на лбу написано. По идее надо бы пойти и устроить большой обед с пирожными, все обговорить по-человечески. Но Ларичева же сама не ведет себя по-человечески. У нее теперь лучшая подружка Нездешний, ну, так на здоровье. А сколько для нее сделано, боже мой, ну, ничего, ничего не умеют люди ценить.
И Забугина неторопливо и весело пошла на обед одна, вернее, с Губернаторовым. И там ее ожидало еще одно неприятное открытие. Когда они уютно сели в отдалении, с другой стороны телевизора — а все как раз садились напротив телевизора и жевали, как автоматы, — когда они так чудесненько уселись, Губернаторов вынул из папки для планерок затрепанные листы и подал.
— Что это, милый?
— Это, видишь ли, один из опусов твоей подруги. Передай ей, я прочел. Ты читала?
Забугина воззрилась, близоруко щуря накрашенные глазки. Она была сегодня так легко, так дымчато накрашена, просто неотразима. И знала это. “Аллергия”? Нет, такого не читала. Вот еще новости. С каких это пор дурочка Ларичева дает читать друзьям Забугиной свои паршивые рассказики, а самой Забугиной не дает? Ничего себе загибы.
— Нет, я не являюсь первым читателем великой Ларичевой. А о чем это?.. Налей и мне пепси-колки.
— Видишь ли, я просил ее написать постельный рассказ. Ну, чтобы она прекратила выполнять домашнее задание и несколько вышла сама у себя из-под контроля. И посмотреть, как она выглядит как женщина.
— И что вышло? Новая Эммануэль? Или дрянная девчонка?
— Нет, какое там. Это вовсе наоборот, это антиэротика, это как бы чернуха в эротике. Советский вариант садомазохизма.
— Да ну. Ларичева простенькая женщинка. Что она понимает в постели? Для нее любовь — это словесное тюр-люр-лю. Сидеть за два км и мять полу пиджака любимого человека. Ей надо, Господи прости, единство душ, а не единство — гм… Сначала должны пройти муки. Потом узнавание кармы до пятого колена. Горячие клятвы. Только потом она начнет раздеваться… Да и то в последний момент начнутся месячные…
— Дорогая, ты прочти опус, потом поболтаем… Ну, не немедленно… Как будто тем для разговора больше нет.
— Ну, хорошо. Только скажи одно — ты разочарован?
— Не сказал бы. Есть даже элемент шока. Написано, конечно, грубо, потому что фашиствующий молодчик, муж героини, дан как бык-производитель, а любовник, интеллигентный слюнтяй — вовсе не мужчина. Это очень упрощенная картинка. Никто из них не мог быть таким квадратом. В каждом бывает и то, и другое, понимаешь? Но это от неопытности, это поправимо. Главное — она не может описать секс, потому что не знает, что это такое… Есть любовь, нет — секс существует как отдельная область, которая не зависит от романтических отношений. И там свои законы… Бедная твоя Ларичева, убогая совершенно. Она, кажется, замужем?
— Замужем. И говорит, что мужа любит, что поймалась на его чувственность задолго до заключения брака…
— Мне неинтересно. Мне и так все уже ясно.
— Что тебе ясно?
— Что люди жизнь проживают насильно. То, чем можно насладиться, у них орудие пытки.
— А ты? Ты умеешь насладиться?
— О, да. И ты тоже. Иначе зачем мы здесь сидим?
И они сменили тему разговора. Они ели и пили под светлыми сводами административной столовой, где висел под потолком большой телевизор, изысканные приятные создания, глядя на них, муж Ларичевой подумал бы, что смотрит видик. Они умели пошутить друг над другом, умели сказать колкое словцо и незаметно погладить друг другу руки, а под столом коснуться ногой. И все это изящно, легко, как бы говоря — только для тебя я вот так. Это был праздник исключительности.