Плащ Рахманинова - Руссо Джордж
Немногие люди, которых я посвятил в свой замысел, восприняли его с недоумением. «Что это за история», — повторяли они и в довершение спрашивали, того ли самого Рахманинова я имею в виду. Никто не сомневался, что статус голливудской знаменитости автоматически наделял Рахманинова здоровым телом и здоровым духом, но ничто не могло быть дальше от истины. Некоторые знали, что он был очень высоким, другие — что у него были аномально большие кисти рук [21]. Кое-кого больше заинтересовала прогерия Ричарда. Они никогда не слышали о такой болезни… «Бедняжка Эвелин, как тяжело ей, наверное, пришлось», — говорили они и просили «сосредоточиться на больном сыне». Годами я слушал их отзывы, гадая, как мне избежать судьбы, которой я больше всего страшился: написать две книги вместо одной (книгу о Рахманинове и книгу об Эвелин) или одну под названием «Плащ Рахманинова» (имея в виду представления Эвелин о его сценическом образе и мою психоаналитическую реконструкцию его ностальгической замкнутости) и потом узнать от критиков, что мне не удалось соединить две части, две параллельные вселенные.
В новой фактологической биографии Рахманинова нужды не было: Сергей Бертенсон выпустил исчерпывающую книгу о жизни великого композитора в 1956 году [22]. Меня привлекали скорее представления о том, какова может быть его новая культурная биография — ее масштаб, границы, ощущения, — биография, которая очертила бы контур господствующей над ним ностальгии и показала, какой урон эта ностальгия нанесла его жизни и творчеству. Если главное в Рахманинове — его музыка, то всем любителям музыки, особенно классической, необходимо уяснить, почему он сочинял именно так, почему величайшие его произведения, за которые мы его любим, все написаны до того, как он покинул Россию в 1917 году, и почему после эмиграции вдохновение его оставило [23].
Я рассказал об этих трудностях своей подруге Хелен, особенно о проблеме с двумя книгами. Хелен работала журналисткой в Бруклине и писала для ведущих газет; она была немного младше меня, лет сорока пяти, ни с кем не встречалась, получила докторскую по современной литературе в Йеле, читала запоем в те годы, когда для этого еще требовалось часами сидеть в библиотеке, говорила на полдюжине языков, обладала редкой нейропластичностью ума, что позволяло ей проводить связи между чем угодно, — и никогда ничего не писала, кроме своих колонок.
Хелен велела мне сесть на самолет в Лос-Анджелесе и лететь к ней, в ее летний домик.
— Я редактирую, можем поговорить в интервалах. Вот как мне вспоминается та встреча летом 1992 года.
Я закрыл ноутбук, собрал чемоданчик, прилетел в аэропорт Джона Кеннеди, арендовал машину и поехал к уединенному домику Хелен в Катскильских горах.
— Ничего не выходит. Все плохо.
— Почему плохо? — ласково спросила Хелен.
— Слишком высоколобо. Литературные мемуары для избранных ценителей литературы. Издатели не захотят публиковать очередную скучную биографию Рахманинова. Они не заметят разницы, параллельных вселенных. Или посоветуют мне отбросить Рахманинова и рассказать историю одной Эвелин.
— Но Рахманинов — большая рыба, — ответила Хелен. — Если бы это была книга о Моцарте или Бетховене, ее бы с руками оторвали.
Я знал размер рыбы, но заинтересовать массового читателя не так-то просто. Большинство людей, восхищающихся музыкой Рахманинова, не знают о нем ничего, кроме того что он был русским.
Хелен налила мне щедрую порцию джина с тоником. Стояла духота, окна были открыты. Пахло сосновыми шишками. Мы пили в созданном ею зеленом оазисе, глядя на огромные темные сосны.
— Ну, дорогой, в таком случае как еще ты можешь это написать?
— Я не могу представить это в виде двух книг.
Хелен была умудренным опытом автором, она через многое прошла. Хелен не отличалась особой терпеливостью, и жалобы не производили на нее впечатления. Она перешла сразу к сути:
— Почему?
— Потому что это не две книги, а одна: это история женщины, одержимой Рахманиновым, и ее друга Джорджа, который искал для своей книги правильного ностальгического персонажа вроде Рахманинова и никогда не нашел бы, если бы не Эвелин.
— Ох, как все сложно!
— Да, и мне нужно все это выразить в книге. Я должен убедить читателя, что без одной истории не будет и другой.
— То есть это мемуары о тебе самом?
— Нет, не обо мне, но я — ось, связывающая две параллельные вселенные.
Хелен ухватила мою мысль и высказала ее без всяких геометрических сравнений:
— Итак, есть две параллельные вселенные, Эвелин и Рахманинова, а третья вселенная — это твой новый тип жизнеописания?
— Да, можно и так сказать.
Она была озадачена.
— Две вселенные охватывают два разных мира, но разве смысл не в том, что в какой-то точке они сходятся?
Я возразил:
— Но они не одно и то же.
Она скорчила гримасу:
— В любом случае, милый, это очень сложно.
— Моя новая биография Рахманинова не третья параллельная вселенная, а результат моих многолетних поисков.
Хелен тотчас провела связь:
— Да, ты хочешь показать, что он был идеальным ностальгическим романтиком, и потому это твои мемуары — о тебе самом.
— Да, мемуары мои, но ностальгия Рахманинова.
— Тогда что с Эвелин?
— Ты имеешь в виду — с ее душевным складом?
— Ну да, если ты это так называешь.
Намек Хелен на легкую цензуру с моей стороны поставил меня в затруднительное положение. Все эти годы мне было тяжело критиковать Эвелин в свете ее тройной трагедии — как препарировать женщину, которая лишилась единственного ребенка? И тем не менее я попытался.
— На ее душевный склад повлияли бесконечные потери, — обороняясь, ответил я. — Сначала она лишилась карьеры, потом последовали смерть Ричарда и смерть Сэма, и последним ударом стало то, что из=за ее одержимости Рахманиновым люди сочли ее сумасшедшей.
Хелен не отступала:
— Так откуда ваялась эта одержимость? Она думала, что встретит великого человека в Беверли-Хиллз восставшим из мертвых?
— Нет, Хелен, она была не маньячкой, но ты же прекрасно знаешь, как начинается одержимость. Рахманинов служил связующим звеном между разными частями ее мятущейся души. Она похоронила его вместе со своей неудавшейся карьерой, Ричардом и Сэмом. А потом, когда она наконец освободилась и набралась смелости покинуть Нью-Йорк, ее подсознание стало требовать, чтобы она примирилась наконец с окружающими ее могилами, кладбищем ее мечтаний.
— Ясно, — протянула Хелен более мягким тоном. — Но ты рискуешь выбить читателя из колеи — он решит, что ты предлагаешь ему посетить его собственное ментальное кладбище.
— Хорошо, я признаю наличие этой опасности, но я хочу, чтобы читатель проникся к Эвелин сочувствием, а не начал растравлять себе душу, сравнивая себя с ней.
— Конечно, но Эвелин возвела давно умершего человека в воображаемый идеал. По мне, так это самая настоящая мания — и к тому же то, что она считала себя единственным человеком в мире, способным его понять и последовать по его стопам, отдает крайним нарциссизмом. Ее нарциссизм ничуть не меньше его ностальгии.
От ее последних слов я остолбенел: она все увидела, увидела параллельные вселенные двух протагонистов даже более ясно, чем параллель между нарциссизмом и ностальгией. Я спросил себя, не пытается ли она сказать, что все читатели в итоге будут вынуждены столкнуться с собственным нарциссизмом, как бы они этому ни сопротивлялись.
Я потянулся к джину, чтобы скрыть свое состояние, но не успел сделать два глотка, как Хелен продолжила:
— К тому же чья это история, твоя или ее?
Мне не нужно было думать над ответом.
— «Плащ Рахманинова» — моя история, хотя Эвелин тоже приложила к ней руку. Разве ты не видишь, Хелен, между историей и воспоминаниями большая разница, даже если одно органично переходит в другое? Я бы никогда не стал другом Эвелин, если бы не сломал виолончель Ричарда. Эвелин привела меня к Рахманинову. С ее помощью он оказался в центре моего исследования ностальгии. Я знаю, звучит безумно, но это правда. Это необыкновенная история, которая случается раз в жизни, и потом ты всю жизнь пытаешься понять, что она означала.