Алексей Андреев - Среднерусские истории
Та будто только этого и дожидалась. Легко шагнула в ее сторону, сделала несколько быстрых движений, на которые тело поварихи откликнулось такими звуками, с которыми обычно в болото падает с размаха чего-то тяжелое, и вернулась на прежнее место. Зинаида выкатила глаза и, судорожно хватая ртом воздух, осела на пол.
Произошло это так стремительно, что никто толком ничего не разобрал. Вроде только что хозяйка пищеблока неодолимой баржой шла на таран – и вот уже бесформенным кулем валяется на полу и даже слова не может молвить. Лишь руками-ногами изумленно поводит, словно разыскивает саму себя.
Товарки было дернулись ей на помощь, но, споткнувшись о взгляд врачихи, обратно прилипли к стене.
До Ильи все доходило не сразу, а тут он совсем растерялся. Таращился то на поверженную благодетельницу, то на фифу, бормотал что-то бессвязное, как ему казалось – угрожающее, и, сам того не замечая, потихоньку пятился. Однако сумки не бросал.
– Чего говоришь? – спросила врачиха. – Не поняла.
– Ты это, ё… Чего?.. Ты ваще!.. Борзая?.. Те дать?.. Я дам!.. Потом не надо…
– Дашь? Давай, – медленно приближалась к нему врачиха. – Ну?
Илья поставил сумки, сжав кулаки, распрямился, и… последующие несколько минут показались ему целой вечностью.
Нет, врачиха его не била. То, что она сделала, было куда хуже и страшней. Одной рукой она ухватила его за пах и так многообещающе все там стиснула, что Илья зажмурился и буквально закаменел, боясь пошевелиться. И тут же в его правый глаз, прикрытый дрожащим веком, уперся длинный и острый ноготь. Уперся так твердо и безжалостно, что Илья понял: стоит ему дернуться – и глаза не будет.
– Ну? – еле разобрал он сквозь собственный ужас. – Чего дашь – то или это?
И, не дожидаясь его ответа, рука внизу стала то сжиматься, то немного ослаблять хватку, но лишь затем, чтобы потом вновь как следует сжаться. Сначала медленно, с паузами, давая ему все прочувствовать, затем все быстрее, быстрее, пока не сжалась в последний раз так, что Илья от боли весь вытянулся, в ушах у него зазвенело, а перед зажмуренными глазами будто что-то взорвалось…
Застонали они одновременно. Но совсем по-разному. Она – коротко и хрипло, он – мучительно и протяжно.
Рука, наконец, оставила в покое его плоть, на прощание слегка потрепав, ноготь убрался от глаза, и Илья услышал:
– Вечером, в одиннадцать, придешь ко мне. Не придешь – найду.
И, хотя все еще в нем дрожало от пережитых боли, страха и унижения, он сразу понял: не прийти не сможет. Это было бы еще страшнее.
Когда он смог разлепить глаза, врачиха уже стояла над Зинаидой. Та постепенно приходила в себя: перестала хватать ртом воздух и елозить конечностями. Даже звуки начала издавать – пока в виде икоты. Врачиха брезгливо, носком туфли, завернула ей полу халата, задравшуюся при падении до самых трусов, надавила пару раз каблуком на растекшуюся по кафелю ляжку и холодно посмотрела на остальных поварих.
– Этой свинины чтоб здесь больше не было – она уволена! И если еще кто-нибудь захочет украсть продукты… – Она не стала договаривать, поварихи и так все поняли. И мелко закивали…
Через час об этом инциденте уже знали все работники интерната, а к вечеру история долетела и до села, обрастая по пути новыми подробностями: что Илью врачиха чуть было не оскопила кухонным ножом; Зинаиде хотела выдавить глаз, отрезать уши и нос, а остальных поварих грозилась сварить в котле вместо недостающих продуктов.
После этого Змеей ее звать перестали, дали другую кличку – Гестаповка. И что-то в ней действительно такое было… навеянное советским кинематографом.
Разом лишившись и работы, и дружка, который формально вроде как перебрался обратно в родительский дом, к матери, а на самом деле все время ошивался рядом с врачихой, став при ней кем-то вроде мелкого порученца, клокочущая яростью Зинаида настрочила участковому заявление, и тот вскоре в интернате появился. Уверенно вошел в медицинский кабинет, однако пробыл там недолго. Вышел красный и, похоже, чем-то испуганный, аккуратно прикрыл за собой дверь, тут же порвал в мелкие клочки заявление и, вытирая со лба и загривка холодную испарину, поспешил обратно в село. Зашел к Зинаиде и очень убедительно ей объяснил, что если она не заткнется, то ей самой такой срок припаяют – мало не покажется! И лучшее, что она может сделать, – это исчезнуть поскорее отсюда и все забыть.
Зинаида немного поутихла. Но не настолько, чтобы уехать, оставив хороший дом и обширное хозяйство. Которое, между прочим, обустраивалось много лет и позволяло неплохо жить и без интерната. И что – теперь все бросить из-за какой-то мелкой сучки? Дудки!
Крыть врачиху на каждом углу она перестала, зато начала по-соседски захаживать к своим бывшим подчиненным, как бы между прочим выпытывая, чего в интернате происходит. Те встреч с нею старались избегать, а когда не получалось – начинали что-то мямлить и переводить разговор на всякие другие темы. Смогла ли она из их мямленья выудить что-либо для себя полезное или нет – вопрос так и остался открытым, потому что поздним летним вечером ей вдруг зачем-то понадобилось затопить в доме печь и улечься при закрытых окнах спать, задвинув в дымоходе заслонку…
Обнаружили ее через два дня, когда ор некормленой и недоеной скотины стал уж совсем невыносим. Вызванный участковый даже подходить к ней близко не стал – кинул взгляд от порога комнаты, с досадой махнул рукой и сказал, что и так все ясно. После чего велел отнести ее в погреб, опечатал дом и посоветовал, не мешкая, завтра же похоронить. Все бумаги он сам оформит. Какое-то время после похорон в селе еще недоумевали, как это она, всю жизнь прожившая с печью, смогла так обмишулиться, но после того как у соседки Зинаиды, вроде как видевшей в тот вечер на задах ее двора промелькнувшую мужскую фигуру, очертаниями похожую на Илью, внезапно сгорели баня и сарай, все разговоры на эту тему быстро заглохли. А вскоре, как-то разом почувствовав, что любопытство здесь ни к чему хорошему не приведет, в селе перестали интересоваться и тем, что происходит в интернате.
А происходило там следующее: все дети были поделены на две неравные группы, и если для одной из них, куда попало большинство воспитанников, жизнь практически не изменилась, разве что кормежка сытнее стала и не такие кругом вонь и грязь, то для другой, более симпатичной на мордашки и способной хоть как-то себя обслужить, были созданы условия куда лучше. Этих детей перевели в отремонтированное крыло, кормили отдельно, пристально, даже навязчиво следили за их физическим здоровьем и гигиеной и смешиваться с остальными даже на прогулках не позволяли.
Занимались ими сама врачиха и ее помощница Валентина, приехавшая незадолго до окончания ремонта. Коренастая, лет пятидесяти, с почти квадратной фигурой, густыми бровями на брежневский лад, мощными бицепсами – при мимолетном взгляде она была больше похожа на обабившегося мужчину, чем на женщину. Да и при более пристальном сомнения оставались – уж очень она была неженственной, если не сказать: антиженственной. И ходила размашисто, почти строевым шагом, и косметикой не пользовалась, и в одежде предпочитала унисекс, и выражение лица имела хронически угрюмое.
Когда же отобранные дети немного округлились и обрели румянец, в интернате вновь появился тот самый бесцветный. Уже не один – с сопровождением. Приехал вечером, перед первыми майскими выходными, кивнул встречавшим его по стойке «смирно» врачихе и Валентине, холодно посмотрел на застывшего позади них Илью, заглянул к Безрукову, что-то коротко ему сказал и поднялся в левое крыло, где долго и придирчиво осматривал детей под лаконичные комментарии Гестаповки. Затем указал на нескольких. Их переодели в новое и хныкающих, словно что-то предчувствовавших, отвели в микроавтобус с наглухо зашторенными окнами. Туда же села и врачиха. Илья хотел привычно последовать за ней, но наткнулся на такой ледяной взгляд, что слова «ты не едешь» были уже лишними. Сам бесцветный погрузился в большой черный джип, в котором, кроме водителя, за тонированными стеклами скорее угадывались, чем действительно были видны еще два массивных силуэта, и обе машины с аккуратно заляпанными номерами почти одновременно сорвались с места…
В понедельник детей вернули. Проделано это было так, что толком их никто не видел. Видели только микроавтобус, который подъехал вплотную к черному ходу, слышали врачиху, подгонявшую воспитанников, видели ее спину, перегородившую узкую щель между машиной и стеной дома, да промелькнул еще водитель с ребенком на руках. Кем именно – никто не разглядел. Ни джипа, ни бесцветного на этот раз не было. Для всех вернувшихся Гестаповка установила строгий карантин, позволив заходить к ним только Илье, Валентине и глухонемой уборщице Аделаиде, и лишь спустя несколько дней выпустила на прогулку. Дети гуляли вяло, как маленькие старички, оживлялись только, когда мимо проходил кто-то из взрослых, но оживление было каким-то нехорошим – испуганным. Раньше за ними такого не водилось.