Юрий Рытхэу - В зеркале забвения
В прохладном зале Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина Незнамов искал среди подшивок газет намек на существование писателя Юрия Гэмо… Где-то в глубине души таилась надежда: а вдруг мелькнет хоть упоминание? Он то надеялся, то терял всякую надежду.
В высоком прохладном зале, кроме шелеста переворачиваемых страниц и приглушенного толстыми стенами и двойными стеклами шума проезжающих по Фонтанке машин, ничто не мешало размышлениям, глубокому проникновению в тексты. Прошедшая жизнь оказалась так плотно насыщенной разнообразными событиями, что Незнамов сам удивлялся этому, хотя и работал в газете, был как бы в гуще новостей, пусть и не на самом высоком, но ближайшем берегу информационного потока, и мог следить за всем. Он как бы заново переживал времена, еще недавно казавшиеся неколебимыми в вечной прочности, времена советской власти, изредка прерываемые смертью престарелых руководителей страны… Ощущение нарастания скорости началось со смертью Леонида Ильича Брежнева, когда звуки похоронного марша не успевали умолкнуть в стенах задрапированного в черное Колонного зала в Москве, они сливались со следующими. Те же разрывающие душу и сердце мелодии, даже те же деятели похоронной команды, окаменевшие лица членов Политбюро, выражавшие скорбь по поводу очередной кончины еще одного выдающегося деятеля международного рабочего движения.
После Черненко начался обвал, прорыв плотины, и застойное время обрушилось с безудержной силой, сметая многое на своем пути. Казавшиеся незыблемыми, железобетонными идеологические и политические вехи рушились безо всякого усилия, словно стояли не на вечном фундаменте великого учения марксизма-ленинизма, а на зыбучем песке. Интересно было наблюдать, как быстрее всех менялись именно идеологические партийные работники, тогда как по логике вещей именно они должны были стоять насмерть в защите священных идеалов. Иногда Незнамов сопоставлял две статьи, скажем Александра Яковлева, с разницей всего лишь в два года, и, сравнивая тексты, только диву давался, как быстро изменились на противоположные взгляды недавнего главного идеолога партии. Нет, сам Незнамов не был, как говорится, ни за, ни против. За долгие годы газетной работы он убедился не то что в гибкости, а в циничности того, что называлось официальной идеологией, ее способности обслуживать и обосновывать любые политические и экономические повороты в жизни советского общества.
В поисках Юрия Гэмо Незнамов лелеял тайную надежду отыскать хотя бы одну завалящую брошюру, чтобы узнать, как воспринял его двойник все происшедшее. Удивительно, но о дальней окраине Советского Союза писали совсем мало и только в связи с успехами в освоении Крайнего Севера. Писали о строительстве атомной электростанции в Билибино, о начале навигации в арктических портах в бухте Провидения и в Певеке, об оленеводе Аренто, делегате партийного съезда и Герое Социалистического труда, о выставке изделий уэленских художников-резчиков по моржовой кости. Однажды в «Ленинградской правде» глаз зацепился за слово «Чукотка». Всего несколько строк. Говорилось в ней о гастролях чукотско-эскимосского ансамбля «Эргырон», которые проходили во Дворце Культуры имени Горького…
Проголодавшись, Незнамов сложил подшивки и вышел во влажную жару ленинградского лета.
В гостинице его встретил взволнованный Зайкин. Тревожное чувство шевельнулось в душе Незнамова: неужто опять какая-нибудь перестрелка?
— У меня внучка! — еще издали крикнул Зайкин. — Я жду вас, чтобы пригласить к себе! Надо отметить! Да и пора вам с моей Антониной познакомиться!
Несмотря на возражения Зайкина, Незнамов купил громадный букет гвоздик в киоске у станции «Площадь Восстания».
— Они еще в больнице! — сказал Зайкин, — и мама и внучка. А дома только моя Антонина.
— Пусть этот букет будет счастливой бабушке, а внучке свой и в свое время, — ответил Незнамов.
Ехали в метро довольно долго, до станции «Купчино». Зато дом оказался рядом, в пяти минутах ходьбы.
— Вот он! — волнуясь, проговорил Зайкин, подталкивая вперед Незнамова. — Я о нем тебе рассказывал.
Зайкин смотрел на располневшую, точнее расплывшуюся старуху, едва волочившую слоновьи ноги, с мучнистым лицом, ставшим монголоидными (какими становится большинство славянских лиц в старости, видимо, с годами выявляются изначальные расовые признаки), с нескрываемым обожанием и любовью. «Вот куда девается прошлое, — подумал про себя Незнамов. — Оно остается в чувстве, в любви: ведь Борис Зайкин видит в своей Антонине прежде всего ту, которую встретил почти полстолетия назад».
— А я вас представляла именно таким, — глухим, неожиданно глубоким с легкой хрипотцой голосом произнесла Антонина. — Проходите в комнату.
Квартира представляла собой обыкновенную, стандартную, времен расцвета советского жилищного строительства, так называемую «распашонку», где не было прихожей и сквозь кишку-коридорчик можно было пройти только одному человеку в сравнительно большую комнату, куда выходили еще две двери. Обстановку украшал прекрасно сохранившийся дубовый буфет, удивительно умело вписанный в современный интерьер с японским телевизором, довольно мощным проигрывателем компакт-дисков «Филипс».
Заметив взгляд гостя, Зайкин сказал:
— Я все же был ведущим инженером конструкторского бюро…
Антонина хлопотала на кухне, время от времени Зайкин уходил к ней, приносил тарелки с закусками, расставлял на столе, обменивался несколькими словами с гостем, снова исчезал, а тем временем Незнамов с замиранием сердца рассматривал несколько фотографий молодой четы: на одной даже стояла дата — 1954 год.
Почему-то заныло сердце. Может, оттого, что он вспомнил безвременно ушедшую жену, которая никогда уже не будет старой и навсегда осталась в его памяти только молодой. Удивительно, но воспоминания о ней не тускнели, напротив, с годами они становились ярче, подробнее. Детство их совпало с немецкой оккупацией, когда главной мечтой их жизни было возвращение родной Советской Армии. Школа продолжала работать, и так как не было других, учились по старым советским учебникам, и странное дело, оккупанты, больше занятые охотой на партизан, не обращали на это внимания.
Антонина улыбалась гостю, показывая крупные, как у хищника, слегка выдающиеся вперед желтоватые зубы. Выпивали, закусывали, вспоминали молодость, обсуждали нынешнее положение, нравы молодежи, и, чем ближе был Незнамов к тому, чтобы задать вопрос о Коравье, друге Юрия Гэмо, тем сильнее ныло сердце и даже, случалось, все тело пронзала острая боль. Пока Незнамов благоразумно решил вообще не касаться чукотской темы в этом застольном разговоре. Сразу же поднялось настроение, а под конец даже спели несколько песен своей молодости:
Над Россиею небо синее,
Небо синее над Невой…
В целом мире нет, нет красивее
Ленинграда моего…
11
Гэмо сразу же заметил перемену в обстановке: комната словно увеличилась, стала больше, просторнее. Прошло какое-то время, прежде чем он догадался: исчез самый заметный предмет меблировки — роскошная кровать красного дерева, оставшаяся от старых хозяев.
— Пришли и забрали, — уныло произнесла Валентина. — Сначала спросили по телефону, можем ли заплатить за нее.
— Хоть бы подождали моего приезда, — проронил Гэмо.
Он представлял лауреата Сталинской премии как писателя, уже не нуждавшегося в деньгах, и по этой причине не очень торопился платить за кровать.
— Не огорчайся, — принялся он утешать жену. — Кровать, честно говоря, не очень подходила к нашему интерьеру.
— И в ней водились клопы! — вспомнила Валентина.
Вместо роскошной кровати из красного дерева поставили на четыре кирпича купленный за гроши в комиссионном магазине двуспальный пружинный матрас. Валентина прострочила на маминой зингеровской машинке, с трудом выцарапанной у родственников, матерчатый чехол из пестрой ткани, сшила несколько цветных наволочек, и в комнате стало даже уютнее, чем тогда, когда роскошная кровать доминировала, подавляя небольшую полку с книгами, детскую кроватку и великолепное окно-фонарь.
— Знаешь, стало даже лучше, — заметил Гэмо.
— И просторнее, — добавила Валентина.
Некоторое время после поездки в Колосово Гэмо чувствовал себя словно после долгой и тяжелой болезни. Так было с ним ранней весной сорок третьего года, когда Уэлен охватила эпидемия гриппа. Он перенес болезнь одним из первых, и, ослабевший, выходил из темной, холодной яранги на ослепительный ясный свет, садился у южной стены и грелся, ловя лицом теплые лучи. Никто не ходил на охоту, вместе с эпидемией жителей Уэлена терзал голод. Несколько раз на дню Гэмо спускался в мясную яму — увэран и соскребал с земляных стен жирный налет, который потом бабушка вываривала в кипящей воде. Обычно костер в яранге разжигали только летом, но жир давно закончился, и скудную пищу приходилось готовить на жиденьком пламени щепок и кусков коры, собранных еще осенью на берегу моря. Некоторые уэленцы жгли деревянные подпорки яранг, и жирный черный дым поднимался над жилищами.