Давид Фонкинос - Воспоминания
Из дверей школы выбежали дети. Некоторые остались во дворе — те, кто не уходил обедать домой, а ел в школьной столовой. Мальчишки лупили по мячу или затевали потасовки, девчонки прыгали в резиночку, в классики. Бабушка была зачарована этим зрелищем, но невозможно было угадать, о чем она думает. Даже если бы она взялась в мельчайших подробностях описывать мне свое душевное состояние, оно все равно осталось бы для меня загадкой. Я не смогу представить себе ее переживания, пока сам, достигнув ее возраста, не приду во двор своей школы. Впрочем, мне это не грозит: ее снесли из-за использования в строительных материалах асбеста. Возможно, я уже надышался ядовитых веществ. Не исключено, что мои нервные приступы — результат их пагубного воздействия. Тут бабушка прервала мои глубокие размышления:
— Как же я по всему этому скучала! — и она снова принялась рассказывать, как ее внезапно забрали из школы. Я едва не сказал, что уже слышал это. На самом деле бабушка повторяла все это для себя, думая о своей старой, незажившей ране.
— А хочешь войти? — предложил я. — Можно заглянуть в классы.
— Нет, не сегодня, — сказала она торопливо. И я понял, что к некоторым воспоминаниям надо подходить с осторожностью.
Мы пришли в гостиницу. Бабушка сразу поднялась к себе. Я остался в холле и взял в руки валявшуюся на столике газету. Любопытно просматривать события предыдущей недели. Все меняется с такой быстротой, что настоящее невозможно воспринимать всерьез. Что за интерес читать то, что перестанет быть правдой уже через несколько часов. Я бросил газету и на несколько минут задремал. Когда я открыл глаза, день уже перевалил за середину. Я поднялся к бабушке посмотреть, что она делает. Приоткрыл дверь: бабушка еще спала. Теперь она выглядела усталой. Куда подевался ее моложавый вид, поразивший меня накануне? Мне показалось даже, что она с трудом дышит.
Я решил один вернуться в бабушкину школу. На этот раз было 16.30, и из ворот после занятий снова выходили ученики. Мамаши поглядывали на меня с опаской. Я вполне мог их понять: дежурит у школы какой-то тип, сам небритый, морда помятая. Ни дать ни взять педофил. Чтобы не казаться таким уж страшным, я улыбался во весь рот направо и налево, но это возымело обратный эффект: на некоторых лицах явственно отразился страх. Я решил отойти в сторонку, чтобы никого не смущать. Шум возбужденных голосов стих довольно быстро, промчался, как ураган, разметающий все на своем пути. Несколько минут — и суеты как не бывало. Я приехал сюда во второй раз, подчинившись безотчетному порыву, и теперь не очень представлял себе, что делать. Я вошел во двор и сел на скамейку. Прошло несколько минут (не знаю точно сколько, я не в ладах со временем), и из дверей школы вышла женщина. Молодая. В первом появлении человека, которому суждено сыграть важную роль в вашей жизни, есть что-то магическое.
Никогда не забуду, каким шагом она ко мне приближалась. Походка ее была довольно решительной. На ней было темно-синее платье, строгое и однотонное, а волосы на затылке собраны в высокий хвост. Я мог бы рассказывать о ее приближении бесконечно, на протяжении нескольких страниц. Безо всякого усилия. В тот момент я ничего о ней не знал. Она была одной из трех миллиардов других женщин планеты, без имени и лица. Я даже не знал тогда, что ее зовут Луиза. Не знал, что она работает в этой школе уже три года и теперь ведет третий класс. Не знал, что она занимается на театральных курсах, но в скором времени бросит их, сочтя, что у нее нет таланта. Не знал, что ее любимые режиссеры — Вуди Аллен и Аки Каурисмяки. Что она любит Мишеля Гондри, особенно его фильм «Вечное сияние чистого разума», о стирании любовной памяти. Что она увлечена французским кино 70-х годов и любит Клода Соте, Мориса Пиала, Ива Робера. Они напоминали ей детство. Конец 70-х годов был окрашен для нее в оранжевый цвет. Она чувствовала, что родилась из этого оранжевого. Совсем маленькой она обожала ходить по траве и мечтала иметь собственную плакучую иву. Состояния мрачной сосредоточенности чередовались у нее с упоенной мечтательностью. Она любила, когда идет дождь, потому что тогда могла надеть свои красные сапожки. Красный был для нее олицетворением 80-х. Она ловила улиток, но потом, усовестившись, всегда отпускала их на волю. Много лет подряд каждую осень она собирала опавшие листья, чтобы похоронить их, как полагается. Когда эта женщина шла ко мне, я не знал еще, что она любит матрешек и октябрь месяц. Я не знал также, что она любит баклажаны и Польшу. Не знал, что в ее жизни было несколько любовных историй, закончившихся разочарованием, и что она начала отчаиваться, устав ждать любви. Иногда ей даже казалось, что любви нет вовсе. И тогда она сама себе представлялась трагической героиней русского романа. Счастливой она себя чувствовала, когда бывала с детьми, в эти моменты из русской героини она превращалась в жизнерадостную итальянку. Самая серьезная любовная история у нее была с молодым человеком по имени Антуан. Но он уехал учиться в Париж и там увлекся не столько Парижем, сколько парижанкой. Луизу это больно ранило. Пришлось убедить себя, что он ее просто недостоин. Впрочем, он сделал попытку к ней вернуться, и это пролило бальзам на ее уязвленное самолюбие. Теперь все это было позади. Она шла ко мне — а я не знал, что она любит читать лежа в ванне, что может принимать ванну до шести раз в день. Она любила, когда на ноги ей льется горячая вода. И уж тем более я не знал про ее великую страсть к Шарлотте Саломон[18]. Она была влюблена в ее трагическую судьбу, в ее глубину, в ее работы. Я ничего этого не знал, а она решительно приближалась ко мне в первый раз, чтобы спросить: «Чем я могу вам помочь?»
44 Воспоминание Шарлотты СаломонЖизнь Шарлотты Саломон оказалась короткой и трагичной; двадцати шести лет, будучи беременной, она погибла в газовой камере Освенцима. Училась она в берлинской Школе изобразительных искусств и считалась одной из самых одаренных студенток, но в 1939-м, из-за еврейского происхождения, вынуждена была покинуть Германию и уехать к бабушке с дедушкой, поселившимся на Лазурном Берегу. Там она судорожно взялась за работу, сделала более тысячи картин гуашью, составивших небывалое автобиографическое произведение. «Жизнь? Или театр?» — уникальная вещь, которую можно читать как роман.
В ней постоянно живет идея самоубийства, которое она воспринимает как родовое проклятие. Ничего удивительного: ее бабушка покончила с собой вскоре после того, как внучка приехала во Францию. После смерти бабушки дед сообщил ей правду о смерти матери. Шарлотта, росшая сиротой, все детство пыталась разгадать скрываемую от нее тайну. Слова деда, который тоже не находил себе места от горя, накрепко врезались ей в память: «Твоя мама умерла не от гриппа, она покончила с собой». В тот же день Шарлотта узнала, что таков был конец почти всех женщин в роду. Судьба матери глубоко потрясла ее, но она не могла отделаться от ощущения, что знала правду с самого начала. Она будет долго вспоминать эту чудовищную смесь испепеляющей истины и почти умиротворяющей безошибочной интуиции.
45За ужином мы говорили мало. Разительный контраст со вчерашним вечером. На бабушкино лицо легла тень. День был длинный и нелегкий. Бабушка довольно рано ушла спать. Я почувствовал, что не могу сидеть в четырех стенах. Мне хотелось куда-нибудь пойти, освободиться от навалившейся на меня тяжести, напиться. Я побродил по улицам и вскоре заметил вдалеке мигающую вывеску. Своего рода маяк, но не для кораблей, а для заблудших в ночи душ, ищущих, где бы выпить. Я вошел в бар и сразу почувствовал, что попал куда надо. Антураж был именно такой, как мне хотелось. На высоких табуретах, облокотясь на стойку бара, сидели три дядьки совершенно одинаковой наружности. Можно подумать, три брата.
Рано или поздно настает час, когда мужчины все на одно лицо. У них были одинаковые бороды, одеты все трое были в одинаковые джинсовые комбинезоны, черные от грязи. Все трое бормотали что-то в унисон, и трудно было понять, поддерживают ли они беседу или бубнят каждый свое. Когда я вошел, они, как по команде, повернули головы, а потом так же дружно отвернулись и уставились в свои пивные кружки. Один только бармен ответил на мое приветствие. Кроме трех бородачей в зале была еще женщина, одиноко сидевшая за столиком. Я взглянул на нее мельком. Трудно было понять, ищет ли она новых знакомств или, напротив, затворилась в одиночестве и никто не прикасался к ней лет двадцать — тридцать. Я сразу понял, что в этом баре могут быть только исключительные экземпляры. Отлично, значит, можно не соблюдать осточертевшие приличия, не делать приветливое лицо. Не знаю, откуда во мне было столько агрессии в тот вечер. Сейчас, уже задним числом, я понимаю, что на самом деле это был какой-то внутренний страх — сам не знаю перед чем.