Майкл Чабон - Приключения Кавалера и Клея
— Что такое хам-мам? — спросил Сэмми, пока они туда входили. В нос ему тут же ударил острый аромат сосны, запах горячего утюга, влажного белья, а где-то глубоко под всем этим — человеческий запах, соленый и отвратительный.
— Это швиц, — сказал Молекула. — Швиц знаешь?
Сэмми кивнул.
— Когда время подумать, — сказал Молекула, — мне лучше, чтобы швиц.
— Угу.
— Ненавижу думать.
— Угу, — сказал Сэмми. — Я тоже.
Отец с сыном оставили свою одежду в раздевалке, в высоком шкафчике черного железа, который скрипел и запирался на замок с громким лязгом средневекового орудия пыток. Затем они прошлепали босыми пятками по длинному кафельному коридору в главную парилку брайтонского хаммама. Шаги там звучали гулко, как будто они попали в какое-то огромное помещение. Кроме того, там было жуткое пекло, и Сэмми почувствовал, что ему не хватает воздуха. Ему очень хотелось сбежать назад в относительную прохладу брайтонского вечера, но он продолжал красться вперед, нащупывая себе дорогу сквозь клубящуюся пелену пара, держа ладонь на голой спине отца. Наконец они забрались на низкую кафельную скамью и сели. Сэмми каждая кафелинка казалась жгучим квадратом у него на коже. Сложно было что-то либо разглядеть, однако время от времени проказливый поток воздуха или каприз незримо сопящего оборудования по выработке пара пробивал разрыв в пелене, и Сэмми видел, что они действительно находятся внутри громадного помещения с фарфоровыми ребрами крестового свода, отделанного белым и синим фаянсом, который местами потрескался, помутнел и пожелтел от времени. Насколько Сэмми мог видеть, никаких других мужчин или мальчиков в помещении не было, хотя уверенности он не чувствовал и даже испытывал смутный страх, что из непроглядного пара внезапно высунется незнакомое лицо или голая конечность.
Долгое время они сидели молча, и в какой-то момент Сэмми вдруг понял, что, во-первых, его тело с легкостью выдает такие мощные потоки пота, каких оно еще ни разу в жизни не производило, а во-вторых, что все это время он воображал себе свою эстрадную жизнь: как он носит охапки украшенных блестками костюмов по длинному темному коридору Королевского театра Расина, что в штате Висконсин, минуя тренировочный зал, где бренчало пианино, и через заднюю дверь выходя к поджидающему его фургону — в субботу, в самый разгар лета. Поздний вечер на Среднем Западе благоухал июньскими насекомыми, бензином и розами, а запах костюмов был несколько затхлым, зато оживленно приправленным ароматом пота и макияжа хористок, которые только-только их с себя сбросили. Сэмми видел, впитывал и вдыхал все это с яркостью сновидных впечатлений, хотя и не сомневался, что в этот момент он бодрствует.
— Я знаю, что у тебя был полио, — вдруг сказал его отец. Сэмми удивился — в голосе Молекулы звучал сильный гнев, как будто он стыдился того, что все это время, когда ему полагалось сидеть здесь и расслабляться, он приводил себя в ярость. — Я был там. Я находил тебя на лестнице здания. У тебя было бессознание.
— Ты там был? Когда у меня был полио?
— Был.
— Я этого не помню.
— Ты был ребенок.
— Мне тогда уже было четыре года.
— Вот, четыре года. Ты не помнишь.
— Я бы это запомнил.
— Я был там. Я донес тебя до комнаты, которая тогда там была.
— То есть в Браунсвиле. — Сэмми никак не мог избавиться от определенного скепсиса.
Славно сдутая гневным шквалом, пелена пара, разделявшая отца с сыном, внезапно рассеялась, и Сэмми впервые по-настоящему увидел колоссальное бурое зрелище своего голого отца. Ни одна из аккуратно скомпонованных студийных фотографий его к этому зрелищу не подготовила. Массивный, жутко мохнатый, его отец весь поблескивал. Мышцы на его руках и плечах были как борозды и рытвины от колес на просторе плотной бурой земли. Гладь его бедер словно бы бурила и корежила корневая система древнего дерева, а там, где плоть не так густо была покрыта темными волосами, она странно рябила от диких паутин какой-то ткани сразу под кожей. Пенис Молекулы лежал в тени его бедер, точно короткий кусок толстой кривой веревки. Сэмми воззрился на него, а затем вдруг понял, на что он глазеет. Он отвернулся — и сердце его захолонуло. В парилке был еще один мужчина. Он сидел в другом конце помещения с желтым полотенцем на коленях. Темноволосый, смуглый молодой человек с густыми сросшимися бровями и совершенно гладкой грудью. Юноша на секунду встретился глазами с Сэмми, затем отвел взгляд, затем опять посмотрел. Между ними словно бы открылся тоннель чистого воздуха. Сэмми оглянулся на отца. В животе у него бурлила кислота смущения, замешательства и полового возбуждения. Странным образом мохнатого великолепия Молекулы оказалось для Сэмми слишком много. Тогда он просто опустил взгляд на полотенце, наброшенное на две его искалеченных полиомиелитом ноги — каждая как ручка для метлы.
— Ты был такой тяжелый, пока нести, — сказал его отец. — Я подумал, ты уже помер. Только ты еще был такой горячий на руках. Пришел доктор, мы положили на тебя лед, а когда ты проснулся, ты уже не мог ходить. А потом, когда ты снова был из больницы, я начал брать тебя, брал тебя по округе, носил, волок, заставлял идти. Твои колени сплошь получались синяки и царапины, а я заставлял тебя идти. Ты плакал, но стал идти. Сперва держался за меня, потом за костыли, потом без костылей. Сам собой.
— Черт, — сказал Сэмми. — В смысле — ну и ну. Мама никогда мне ни о чем таком не рассказывала.
— Надо же.
— Я честно не помню.
— Бог милосерд, — сухо сказал Молекула, хотя Сэмми точно знал, что в Бога он не верит. — Ты ненавидел каждую минуту. Ты еще хуже ненавидел меня.
— Но ведь мама лгала.
— Надо же.
— Она всегда говорила, что ты ушел, когда я был еще младенцем.
— Ушел. Но я вернулся. Я там, когда ты болеешь. Теперь я остаюсь и учу тебя помочь ходить.
— А потом ты опять ушел.
Молекула решил проигнорировать это замечание.
— Вот почему я пытаюсь столько тебя везде водить, — сказал он. — Чтобы сделать твои ноги сильными.
Этот второй возможный мотив их прогулок — после врожденной отцовской неугомонности — уже приходил Сэмми в голову, и теперь он обрадовался прямому подтверждению. Сэмми верил в своего отца и в пользу длинных прогулок.
— Значит, ты возьмешь меня с собой? — спросил он. — Когда уйдешь?
Молекула по-прежнему колебался.
— А как тогда твоя мать?
— Ты шутишь? Она ждет не дождется, только бы от меня отделаться. Ей так же противно, когда я рядом, как и когда ты.
Тут Молекула улыбнулся. С виду новое присутствие блудного супруга в ее доме не вызывало у Этели ничего кроме досады. Или хуже того — это было предательство принципов. Она в пух и прах разносила привычки Молекулы, его одежду, его диету, его чтиво и его речь. Всякий раз, как он пытался сбросить с себя путы своего нескладно-непристойного английского и поговорить с женой на идише, которым они оба владели в совершенстве, Этель не обращала на него внимания, делала вид, будто не слышит, или просто рявкала: «Ты в Америке. Говори по-американски». И в лицо, и за глаза она ругала Молекулу за грубость, за длинные и путаные рассказы о его эстрадной карьере и детстве в черте оседлости. Все общение Этели с мужем, казалось, состояло исключительно из брани и критиканства. И все же каждую ночь со времени его возвращения — в том числе и прошлую — она хриплым от девического стыда голосом приглашала его к себе в постель и позволяла ему собой обладать. В сорок пять лет эта женщина не слишком отличалась от той Этели Клейман, как была в тридцать, гибкой и жилистой. Ее кожа цвета шелухи миндаля по-прежнему оставалась гладкой, а между ног рос все такой же мягкий кустик черных как смоль волос, за который Молекула так любил хвататься и тянуть, пока она не заорет. Этель была женщина с аппетитом, целое десятилетие прожившая без мужской ласки, и по нежданному возвращению супруга она пожаловала ему доступ даже к тем частям своего тела и тем способам их использования, которые в прежние времена склонна была придерживать для себя. Когда же они наконец заканчивали, она лежала рядом с мужем во тьме крошечной комнатенки, отделенной от кухни бисерной занавеской, гладила его мощную волосатую грудь и низким шепотом твердила ему прямо в ухо все старые нежности и признания. Ночью, в темноте, Этели вовсе не было противно, когда ее муж был рядом. Именно эта мысль и заставила Молекулу улыбнуться.
— Не будь в этом такой уверенный, — сказал он.
— Мне наплевать, папа. Я хочу уйти, — сказал Сэмми. — Черт, я просто хочу отсюда убраться.
— Ладно, — сказал его отец. — Обещаю, я заберу тебя, когда пойду уходить.
Когда Сэмми на следующее утро проснулся, выяснилось, что его отец ушел. Он подыскал себе место в эстрадной сети старины Карлоса на юго-западе, гласила записка Молекулы. Там он и провел остаток своей карьеры, устраивая представления в пыльных и жарких театрах разных юго-западных городов аж до самого Монтерея. Хотя Сэмми продолжал получать вырезки и фотокарточки, в пределах тысячи миль от Нью-Йорка Могучая Молекула уже никогда не бывал. Однажды вечером, примерно за год до прибытия Джо Кавалера, пришла телеграмма с вестью о том, что на ярмарочной площади неподалеку от Галвестона Альтер Клейман был раздавлен задними колесами трактора, который он пытался перевернуть. Вместе с ним оказалась раздавлена любимейшая надежда Сэмми — его личный акт эскейпа, попытка спастись от собственной жизни — надежда на работу с партнером.