Ласло Краснахоркаи - Сатанинское танго
VI. Работа пауков II
Сосок дьявола, сатанинское танго«Что позади меня, то и передо мной. Нигде не найти покоя», — так мрачно сказал самому себе Футаки, когда мягким кошачьим шагом, опираясь на палку, вернулся к упорно молчащему Шмидту и его жене, которая то затихала, то снова начинала хихикать. Шмидты сидели за «персональным столом» справа от стойки. Футаки тяжело сел на свое место, пропустил мимо ушей слова женщины («Да вы надрались! Мне тоже в голову шибануло, не стоило мешать одно с другим… Но вы, такой кавалер…») и задумчиво, с несколько глупым выражением лица, взял новую бутылку вина и поставил ее на середину стола. Он не понимал, чтó на него вдруг нашло, ведь на самом деле не было никакой причины для уныния, в конце концов, не такой сегодня день. Он знал, что трактирщик прав, и «надо только подождать несколько часов» до прихода Иримиаша и Петрины, которые положат конец годам «горькой нищеты» и рассеют эту промозглую тишину, и не будет больше звучать на рассвете погребальный звон, поднимающий человека с постели только для того, чтобы он затем беспомощно наблюдал, обливаясь потом, как все вокруг медленно обращается в прах. Шмидт, который с тех пор, как переступил порог трактира, не произнес ни единого слова (и только ворчал, повернувшись «ко всему этому» спиной, когда Кранер и госпожа Шмидт с громким шумом делили деньги) теперь поднял голову и яростно накинулся на раскачивающуюся на стуле жену («Шибануло в голову! Да ты же в стельку нализалась!»), после чего повернулся к Футаки, собиравшемуся было наполнить стаканы: «Не наливай ей больше. Не видишь, в каком она состоянии?» Футаки не ответил, не стал оправдываться, а только жестом выразил свое согласие и быстро убрал бутылку со стола. В течение долгих часов он пытался объяснить все Шмидту, но тот только упрямо качал головой: по его мнению, они «профукали единственную возможность» из-за того, что пришли сюда и сидят, словно «кастрированные ящерицы» вместо того, чтобы воспользоваться суматохой, возникшей при вести о возращении Иримиаша и Петрины, и смыться с деньгами, «а Кранер пусть катится ко всем чертям…» Напрасно Футаки твердил, что с завтрашнего дня все пойдет по-другому, что теперь можно успокоиться, ведь им удалось, наконец, поймать удачу за хвост — Шмидт лишь презрительно кривился и молчал, и так продолжалось до тех пор, пока Футаки не пришло в голову, что ведь и раньше они никогда не могли прийти к общему мнению, и, хотя его приятель готов признать, что у Иримиаша «имеется фантазия», едва ли он согласится, что другого выбора у них нет, что без Иримиаша (и без Петрины, само собой) они по-прежнему будут блуждать в потемках, постоянно ссорясь и пререкаясь, словно «обреченные лошади на скотобойне». Где-то в глубине души он, конечно, понимал упорство Шмидта, ведь их обоих так долго преследовали неудачи, ведь и ему в голову приходила мысль: глупо надеяться, что Иримиаш возьмется за дело, достигнет большего и «предложит разнообразные возможности», поскольку он единственный, кто способен «скрепить то, что разваливается у нас в руках». Так зачем беспокоиться о том, что они навсегда лишились некоторой суммы обманом приобретенных денег? Только бы исчез этот кисловатый привкус во рту, только бы не смотреть оцепенело, как день за днем осыпается штукатурка, по стенам расползаются трещины, проседают крыши, как все медленнее бьется сердце, и все быстрее немеют ноги. Поэтому Футаки был уверен, что неудачи, повторяющиеся неделя за неделей, месяц за месяцем, планы, внезапно становящиеся все более и более путаными, постоянно хиреющая надежда на освобождение не представляют подлинной опасности; все это даже сплачивает их, поскольку долог путь от неудачи до гибели, но здесь, в самом конце, уже нельзя не проиграть. Подлинная угроза появилась бы перед ними словно из-под земли, но источник ее всегда неясен; человек внезапно ощущает пугающую тишину, он боится пошевелиться, забивается в угол, где надеется обрести защиту, он даже жует с трудом, а глотать для него становится пыткой, и он уже не замечает, как все вокруг замедляется, пространство разом суживается, и, наконец, в его отступлении наступает самое страшное: полное оцепенение. Футаки с опаской огляделся, закурил дрожащими руками и жадно осушил стакан. «Мне нельзя пить, — укорил он сам себя. — Вечно после выпивки гробы мерещатся». Он вытянул ноги, поудобней устроился на стуле и решил больше не давать воли своим страхам; прикрыл глаза и позволил, чтобы тепло, вино и окружавший его гомон растеклись по всему телу, проникнув до самых костей. И его смехотворная паника прошла так же быстро, как и появилась; теперь он слышал вокруг только веселые голоса и едва мог удержаться от слез умиления; его прежний трепет сменился благодарностью за то, что после стольких мучений он может сидеть здесь, среди этого гула, оптимистично и взволнованно, защищенный от всего, с чем он только что был вынужден столкнуться лицом к лицу. Если бы после восьми с половиной стаканов у него оставались еще какие-нибудь силы, он бы по очереди заключил в объятия всех своих размахивающих руками, вспотевших приятелей, поскольку он не мог противостоять желанию придать какую-нибудь форму обуревавшим его чувствам. У него неожиданно заныла голова, он почувствовал жар и тошноту, на лбу выступил пот. От слабости он покачнулся и попробовал помочь себе, сделав глубокий вдох, так что не услышал слов госпожи Шмидт («Что с вами, оглохли? Эй, Футаки, вам плохо?»), которая — увидев, что Футаки, побледнев, массирует живот и, страдальчески искривив лицо, уставился прямо на нее, со скукой махнула рукой («А, ладно. И на этого нельзя положиться…») и повернулась к трактирщику, который уже долгое время жадно пялил на нее глаза. «Жарко, просто невыносимо! Янош, сделайте что-нибудь!» Но тот, словно не слыша ее «в этом дьявольском гаме», беспомощно развел руками и, не мешая госпоже Шмидт возиться с печкой, со значением кивнул ей. Когда женщина, осознав, что ее попытки ни к чему не приводят, сердито вернулась на свое место и расстегнула несколько пуговиц на лимонно-желтой блузке, трактирщик удовлетворенно отметил, что его настойчивость, как и всегда, принесла желаемые плоды. Несколько часов он тайком усиливал пламя в печке, а затем быстро вывернул и выкинул кнопку, регулирующую подачу масла — кто бы на это обратил внимание в эдакой суматохе? — и вот теперь он «освободил» сначала от куртки, а затем от свитера госпожу Шмидт, чары которой сегодня действовали на него сильнее чем обычно. Женщина, по какой-то непонятной причине, до сих пор надменно отвергала все его авансы. Все его попытки сблизиться — хотя он никогда не сдавался, не мог сдаться! — неизменно окачивались провалом, и его мучения только усугублялись, когда он узнавал о все новых и новых ее похождениях. Но трактирщик продолжал ждать, ведь то, что путь до окончательной победы долог, он знал уже тогда, годы назад, когда застал госпожу Шмидт на мельнице с молодым трактористом, и женщина, вместо того, чтобы вскочить и убежать, продолжала свое дело, как ни в чем не бывало — так что у него пересохло в горле — пока не достигла в молодых объятиях наивысшего наслаждения. Несколько дней назад, когда до трактирщика дошли слухи о том, что «связь» между Футаки и госпожой Шмидт близка к разрыву, он едва мог скрыть свою радость, поскольку понял, что теперь пришел и его черед, что ему предоставляется единственная возможность, которую никак нельзя упустить. И сейчас, обмякнув при виде того, как женщина деликатно расстегивает блузку над грудью и начинает обмахиваться, он не мог сдержать дрожь в руках, а взгляд его затуманился. «Что за плечи! А эти ляжки! Какие бедра! Какие груди у нее, боже ты мой…» Его глаза хотели разом охватить всю Целостность, но от волнения он был способен сосредоточиться только на «сводящей с ума последовательности» Деталей. Кровь бросилась ему в лицо, голова закружилась, и он почти с мольбой попытался поймать равнодушный взгляд госпожи Шмидт, и поскольку он привык излагать всякую житейскую истину одной лаконичной фразой, то, пребывая в счастливом экстазе, он задался вопросом: «Найдется ли человек, который пожалел бы масла ради такой женщины?» Если бы он знал, до какой степени напрасна его борьба, он наверняка немедленно ушел бы в кладовку, чтобы там, вдали от враждебных, злорадных взглядов, беспокойно зализывать свежие раны. Ведь он и не догадывался, что призывными взглядами — которые затягивали в опасный водоворот и Кранера, и Халича, и школьного директора, и его самого — госпожа Шмидт просто-напросто убивает время, поскольку все ее воображение целиком заполнил Иримиаш. Воспоминания о нем, «словно пенящиеся волны бурного моря» ударяли о «скалистый брег» ее сознания и, сливаясь с волнующими видениями их совместного будущего, углубляли ее ненависть и отвращение к окружающему миру, которому она «скоро скажет «прощай»». И если случалось порой, что она поводила бедрами не только для того, чтобы провести «медленно текущее время», если она демонстрировала голодным взглядам свою великолепную грудь не только для того, чтобы быстрее полетели оставшиеся часы, то все это было лишь подготовкой к давно ожидаемой встрече, после которой «два сердца вновь забьются в унисон». В то же время Кранеру и Халичу (равно как и школьному директору) было очевидно, что у них нет ни малейшей надежды — стрелы их желания, ударившись о невидимую преграду, падали к ногам госпожи Шмидт; таким образом, все трое разряжали свою безнадежную страсть, чтобы та, по крайней мере, не угасала. Школьный директор — лысый, высокий и тощий («но жилистый…») субъект с непропорционально маленькой головой с обиженным видом сидел за второй бутылкой вина в углу позади Керекеша. Чистая случайность, что он вообще узнал о возвращении Иримиаша, и это он — единственный, если не считать вечно пьяного, отупевшего доктора, образованный человек в здешних местах! Как возможно подобное? К чему мы так придем? Если бы ему не надоела непростительная непунктуальность Шмидта и Кранера, и если б он не решил, наконец, — после того, как закрыл клуб и отнес проектор, как то предписывалось, в надежное место — пойти в трактир и «навести там справки», вполне могло случиться, что он ни о чем и не узнал… Что бы они тогда без него делали? Кто бы защищал их интересы? Они, верно, думают, что Иримиаш просто горит желанием принять их приглашение. Да кто захочет управлять этим разношерстным стадом? Здесь надо навести порядок, подготовить проект, расписать по пунктам «основные тенденции»! После того, как первоначальное возмущение директора улеглось («Что поделаешь? Они как дети! Надо продвигаться вперед шаг за шагом, невозможно все осуществить за пару дней…»), его внимание разделилось между госпожой Шмидт и обдумыванием деталей такого плана; но последнее он вскоре на время отложил, поскольку его опыт, подтвержденный годами практики, утверждал, что «не следует заниматься двумя делами одновременно». Директор был убежден, что эта женщина — не такая, как остальные. Неслучайно она до сих пор отвергала грубые заигрывания обитателей поселка. Госпоже Шмидт, полагал он, необходим «мужчина серьезный, основательный», не какой-нибудь мужлан типа Шмидта, чей буйный нрав совершенно не подходит к ее мечтательной, простой, но чистой натуре. Так что «в итоге» нет ничего удивительного в том, что эта женщина — без всякого сомнения — тянется к нему; недаром она единственная в поселке никогда не смеялась над тем, что и после закрытия школы он продолжал настаивать на своем звании директора. Поскольку она — помимо естественной симпатии — выражала в его адрес несомненное уважение, было очевидно, что она знает — он просто ждет подходящего момента (когда люди выдающихся человеческих и профессиональных качеств вернутся на свои места в городской канцелярии, ведь их отступление перед теперешними самодовольными паяцами не могло быть ничем иным, кроме как продуманным тактическим ходом), и тогда он сразу же обновит здание школы и вновь «энергично возьмется за преподавательскую деятельность». Госпожа Шмидт — к чему отрицать? — привлекательная женщина; ее фотографии (он их сделал несколько лет назад дешевым, но весьма надежным фотоаппаратом) намного превосходили, по его мнению, «вызывающие снимки» в «Фюлеш», иллюстрированном журнале кроссвордов и ребусов, разглядыванием которых он пытался развеять беспокойство и скоротать бесконечные бессонные ночи… Здесь, под общеизвестным влиянием содержимого уже несколько опустевшей бутылки, его мысли, до сих пор точные и ясные, разом спутались, его начало подташнивать, в мозгу глухо запульсировали «сосуды», и он уже чуть было не вскочил, чтобы, не обращая внимания на «мужичье», пригласить женщину за свой столик, но тут его взгляд, бродящий по многообещающему телу госпожи Шмидт, столкнулся с ее взглядом, брошенным поверх плеча Керекеша, храпящего за «бильярдным столом». Директор густо покраснел, опустил голову и отодвинулся за массивную тушу хуторянина, оставшись, таким образом, «наедине со своим позором» и отказавшись, по крайней мере, на некоторое время, от своей идеи. Точно так же и Халич, заметив, что сидящая напротив госпожа Шмидт не слышит или попросту не желает слышать его вполне заслуживающую доверия версию относительно не так давно установившейся в этом зале жары, оборвал посередине фразу и позволил Кранеру продолжать шумную ссору с еще более раздраженным кондуктором, но — с вашего позволения! — без него, поскольку сам он не станет так надрываться; Халич смел с себя паутину и с досадой посмотрел на довольную, жирную рожу трактирщика, который кокетливо переглядывался с госпожой Шмидт. После продолжительного размышления он пришел к выводу, что поскольку «это такой пройдоха, какого свет не видывал», то очевидно, что все это дело с паутиной — не что иное как какой-то новый трюк, изобретенный трактирщиком. Каков негодяй! И ему недостаточно того, что он с детской наивностью снова хочет всем отравить жизнь — он еще и «подбивает клинья» госпоже Шмидт! А эта женщина уже принадлежит ему… или будет принадлежать, ведь даже слепому видно, что она уже по крайней мере дважды улыбнулась ему, а он ей!.. И после этого — он ведь должен видеть, у него глаза как у орла! — на что еще способен этот разбойник, этот алчный торгаш, этот бессовестный проходимец! У него куча денег, кладовка заставлена вином и палинкой, вдобавок еще трактир и собственный автомобиль, а ему все мало! Ему подавай и госпожу Шмидт! Ну уж нет! Он, Халич, не из такого теста, чтобы безмолвно снести подобную наглость! Конечно, здесь все считают, что он всего-навсего робкий маленький человечек, но это лишь видимость! Вот подождем, когда придут Иримиаш и Петрина! На самом деле он способен на такое, чего они все и представить себе не могут. Халич залпом допил вино, покосился на жену, неподвижно следящую за происходящим, затем захотел снова наполнить стакан, но, к его огромному удивлению — он же точно помнил, на дне оставалось, по крайней мере, на два раза — бутылка была пуста. «Кто-то выпил мое вино!» — заголосил Халич, вскочил и угрожающе огляделся; но не найдя ни одной пары испуганных, сознающихся во всем глаз, хмуро опустился на стул. Он уже почти ничего не видел в табачном дыму, от печки струилось тепло, она раскалилась докрасна, так что со всех присутствующих ручьями катился пот. Гомон становился все громче, поскольку самые шумные, Кранер и Келемен, а также госпожа Кранер и порой — когда она вновь набиралась сил — госпожа Шмидт, вновь и вновь пытались перекричать возбужденные голоса друг друга. Вдобавок, проснулся Керекеш и громогласно потребовал у трактирщика еще бутылку. «Это только ты так думаешь, дружок!» — наклонился вперед Кранер и рукой, в которой держал стакан, помахал перед носом обозленного Келемена. На лбу у него вздулись жилы, в мутно-серых глазах сверкала угроза. «Я тебе не дружок! — подскочил, вне себя, кондуктор. — Я никогда и никому «дружком» не бывал, ясно тебе?» Трактирщик за стойкой попытался их утихомирить («Хватит уже! Голова раскалывается от вашего крика!»), но Келемен, обогнув стол, за которым сидел Футаки, направился к стойке. «Вы лучше ему скажите! Давайте, скажите ему!» Трактирщик поковырял в носу. «Что я ему скажу? Утихомирьтесь вы, не видите, всех уже достали». Но Келемен, вместо того, чтобы успокоиться, только пуще разошелся. «Словом, вы ничего не понимаете! Здесь что, одни кретины собрались?! — заорал он и яростно ударил кулаком по стойке. — Когда я… Да-да, вот я… подружился с Иримиашем… это было под Новосибирском… в лагере для военнопленных, Петрины там не было! Ясно? Нигде не было!» «Что значит — нигде не было? Где-то он все-таки был!» У Келемена чуть пена изо рта не пошла, и он снова стукнул кулаком по стойке. «Если я сказал — нигде, значит, нигде! Просто… нигде!» «Ну ладно, ладно, — успокаивал его трактирщик. — Раз вы говорите, значит, так оно и было. А теперь ступайте-ка за свой стол и не стучите мне тут!» Кранер, ухмыляясь, закричал через голову Футаки: «Где ты, говоришь, был? И как ты попал в Новосибирск? Вот что, дружок, не умеешь пить — так и не берись!» Лицо Келемена страдальчески исказилось, он поглядел на трактирщика, потом на Кранера и с отчаянной яростью покачав головой, махнул рукой на столь поразительную непонятливость. Нетвердым шагом он вернулся к своему столу и попытался успокоиться, устроившись поудобнее, но не рассчитал и, опрокинувшись вместе со стулом, растянулся на полу. Для Кранера это было уже чересчур — он разразился хохотом. «Что с тобой… ты, болван… пьяный болван! Я сейчас лопну со смеху! И он говорит, что был… военно… Нет, не могу!..» Выпучив глаза, он хлопал себя руками по животу, затем, пошатываясь, подошел к столу Шмидтов, остановился за спиной у госпожи Шмидт и внезапно обнял ее. «Послушайте… — заговорил он, все еще задыхаясь от смеха, — Этот человек… здесь… такое мне рассказывал… Вы слышали?» «Не слышала, и мне это не интересно! — отрезала госпожа Шмидт и попыталась отодрать от себя ручищи Кранера, похожие на две лопаты. — И уберите от меня свои грязные лапы!» Кранер, пропустив ее слова мимо ушей, навалился на женщину всем телом, а потом — как бы невзначай — сунул правую руку под расстегнутую блузку госпожи Шмидт. «О! Как здесь тепло!» — ухмыльнулся он, но женщина, освободившись одним яростным движением, повернулась к нему лицом и изо всех сил влепила пощечину. «А ты чего расселся? — крикнула она Шмидту, когда увидела, что Кранер не перестает ухмыляться. — Ты стерпишь, что твою жену лапают?» Шмидт с огромным трудом оторвал голову от стола, но тут же, словно исчерпав все свои силы, уронил ее снова. «Чего ты кричишь? — забормотал он. — Пусть себе лап… лапают! Хоть кому-то ра… радость». Но в этот момент появился трактирщик и словно петух накинулся на Кранера. «Что вы себе позволяете? Здесь вам что? Бордель?» Но Кранер только стоял, как баран, не покачиваясь, искоса глядя на него. Внезапно его лицо прояснилось. «Бордель! Вот именно, дружок! Вот именно! — он обхватил трактирщика руками и потащил к двери. — Ну же, пошли дружок! Чего мы сидим в этой грязной дыре? Пошли на мельницу! Вот где настоящая жизнь… Ну, давай уже, чего тянуть?» Однако трактирщику удалось освободиться. Он торопливо вернулся за стойку и удовлетворенно подождал, пока «пьяный идиот» не заметит наконец, что его законная жена уже довольно долгое время стоит у двери, подбоченившись и сверкая глазами. «Не слышу! Ну-ка повтори, — прошипела она мужу на ухо, когда тот натолкнулся на нее, — куда, мать твою, ты собрался?» Кранер моментально протрезвел. «Я? — недоуменно уставился он на жену. — Куда я собрался? Да никуда я не собрался, потому что мне нужна только моя милая женушка, и никто больше». Госпожа Кранер отодрала от себя мужнины руки и резко, словно бритва, отрезала: «Я тебе дам «милую женушку»! Попробуй только не протрезвей к утру — «милая женушка» тебе таких фингалов наставит, век будешь помнить!» И хотя она была на две головы ниже своего мужа, она схватила покорного, как ягненок, Кранера за рукав, оттащила обратно к столу и заставила опуститься на стул. «Если ты еще хоть раз попробуешь уйти отсюда без моего разрешения, это тебе дорого обойдется…» Госпожа Кранер наполнила стакан, выпила его единым духом, огляделась по сторонам, затем глубоко вздохнула и обернулась к госпоже Халич, которая («Гнездо разврата, вот что это такое! Но настанут в нем плач, и стон, и скрежет зубовный, как говорит пророк!») со злорадным видом наблюдала за происходящим. «Так о чем бишь я? — продолжила госпожа Кранер прерванный разговор, а сама между тем погрозила пальцем мужу, который осторожно потянулся за стаканом. — Ах да! Словом, мой муж — человек хороший, не могу пожаловаться, что верно, то верно. Это все выпивка, да, выпивка! Если б не она, золото был бы, а не человек! Он ведь, если захочет, очень даже приличным может быть, и работать способен за двоих! Что с того, что есть у него небольшой недостаток? А у кого их нет, скажите мне, дорогая госпожа Халич, у кого нет недостатков? Таких во всем мире не сыщешь. Что? Он не любит, когда о нем плохо говорят? Да, тут он очень чувствительный, муж-то мой. А с доктором что было, то было, вы ведь знаете, как доктор с людьми обходится — как с собственными собаками. Умный человек только послушает, махнет рукой, да и пойдет себе, ведь это всего-навсего доктор, не бог весть какая штука, не обращай на него внимания — вот и все. А в общем, не такой уж он плохой человек, как может показаться. Я-то знаю, дорогая госпожа Халич, я его насквозь вижу, изучила вдоль и поперек, да и как мне его не узнать за столько-то лет!» Футаки осторожно, одну руку вытянув вперед, другой опираясь на палку, пошатываясь, направился к выходу. Волосы у него были взлохмачены, рубашка сзади вылезла из брюк, лицо побелело как мел. С большим трудом он выдернул клин, запиравший дверь, выбрался наружу, и в то же мгновение свежий воздух буквально сбил его с ног. Дождь лил с той же силой, капли, словно «передавая грозный ультиматум», барабанили по заросшей мхом черепичной крыше трактира, по стволам и веткам акаций, по блестевшей в темноте шероховатой поверхности дороги и здесь, возле двери, по дрожащему, согбенному телу Футаки, которое мучительно распростерлось в грязи. В течение долгих минут он почти без сознания лежал в темноте, и когда ему, наконец, несколько полегчало, он сразу же погрузился в сон, и если бы трактирщик через полчаса не заметил, что Футаки до сих пор не вернулся, не пошел бы его искать и не встряхнул бы как следует («Эй, вы что, рехнулись? Ну-ка вставайте! Воспаление легких схватить захотели?»), то он, возможно, до самого утра не пришел бы в себя. Голова у него кружилась, он прислонился к стене, отказался от предложения трактирщика («Пойдем, обопритесь на меня, вы здесь насквозь промокнете…») и просто стоял под безжалостным дождем, с бессмысленным и пустым взглядом, смотрел, но не понимал, почему вокруг все кружится, пока — еще через полчаса — он не промок окончательно и тогда почувствовал, что протрезвел. Футаки завернул за угол и стал мочиться возле облетевшей акации, глядя на небо и чувствуя себя ужасно маленьким и беспомощным. И пока с мужественной силой журчал неиссякаемый поток мочи, он снова погрузился в печаль. Футаки смотрел на небо и думал, что где-то — может быть, очень далеко — должен быть конец этому вечно распростертому над ним куполу, ведь «так заведено, что всему положен предел». «Мы рождаемся на свет, — думал он, а в голове у него все еще гудело, — и живем как свиньи в хлеву, и как они, не знаем, к чему вся эта возня у кормящих сосков, для чего эта вечная борьба с ближними из-за кормушки или спального места». Он застегнулся и отошел подальше, чтобы спокойно постоять под дождем. «Омой мои старые кости, — горько пробормотал он, — омой, потому что долго мне, старому ссыкуну, не протянуть». Он стоял неподвижно, закрыв глаза, запрокинув голову. Ему хотелось освободиться от стойкого, вновь и вновь прорывающегося желания хотя бы сейчас, под конец своей жизни, узнать, «для чего нужен был этот Футаки?» Поскольку лучше было сейчас смириться с тем, что он также бессмысленно шлепнется в могилу, как прибыл в этот мир ревущим младенцем. Он снова подумал о хлеве и свиньях, так как почувствовал — хоть ему было трудно выразить это сейчас выразить пересохшим языком — и как никто не догадывается, что успокаивающее — ибо повторяющееся — постоянно висящее над ними провидение («В эти неотвратимые утренние часы!») есть не более чем сверкание мясницкого ножа, равно как не подозревают и никогда не узнают, в чем причина страшного в своей непостижимости последнего прощания. И нет ни помощи, ни спасения, печально встряхнул он копной спутанных волос, ведь кто может постичь, что «я, который мог бы жить хоть до скончания времен, вдруг раз — непонятно за что — должен убираться отсюда к червям, в грязную, темную землю». Футаки всегда любил машины, и даже сейчас, здесь, промокший насквозь, покрытый грязью и блевотиной, он знал, что и в самом простом насосе есть порядок и целесообразность, поэтому он подумал: если где-то («как в тех же самых машинах») есть универсальный принцип, значит («можно дать голову на отсечение!») в этом вечно меняющемся, сумасшедшем мире все-таки должен быть источник его существования. Он потерянно стоял под проливным дождем, а затем, ни с того ни с сего, принялся ругать самого себя: «Что же ты за болван, Футаки! Сначала валяешься в грязи, как свинья, потом стоишь здесь, словно безмозглый баран… Неужели ты утратил последние мозги? Будто ты не знаешь, что тебе нельзя так нажираться! Да еще на голодный желудок!» Он яростно помотал головой, осмотрел себя и стал стыдливо чистить одежду, но без особого успеха: его брюки и рубашка были полностью измазаны грязью. Он быстро отыскал в темноте свою палку и попытался незаметно проскользнуть в трактир, чтобы попросить помощи у хозяина. «Что, полегчало? — осведомился тот, сообщнически подмигнув, и пригласил Футаки в кладовку. — Здесь у меня и таз, и мыло, можно спокойно привести себя в порядок». Скрестив руки, он встал за спиной у Футаки и не сходил с места, пока тот не закончил мытье. Хотя трактирщик и знал, что может оставить Футаки одного, но посчитал, что ему лучше побыть рядом, «ведь дьявол, как известно, никогда не дремлет». «Вычистите брюки и выстирайте рубашку. Потом просушите на печке. А пока вот, держите!» Футаки поблагодарил, завернулся в потертый, покрытый паутиной старый халат, пригладил спутанные волосы и вслед за трактирщиком вышел из кладовки. Он не вернулся к столу Шмидтов, а предпочел подсесть к печке, расстелил на ней рубашку и спросил у трактирщика «нет ли чего-нибудь поесть». «Есть молочный шоколад и соленые палочки», — сообщил тот. «Давайте соленые палочки, две штуки», — решил Футаки, но, когда трактирщик вернулся с подносом, его уже сморило от неожиданного тепла. Час был уже поздний. Бодрствовали только госпожа Кранер, школьный директор, Керекеш, да госпожа Халич (которая теперь, пользуясь всеобщей усталостью, могла свободно и отважно пить рислинг из бутылки ничего не подозревающего мужа). Наступила тишина, слова трактирщика («Свежие соленые палочки, угощайтесь!») встретил отрицательный гул, и нетронутый поднос вернулся на прежнее место. «Ну ладно… Спите себе на здоровье… Все равно через полчаса воскреснете…», — досадливо проворчал трактирщик, вытянул занемевшие ноги, а затем быстро прикинул в уме, «каково в настоящее время положение дел». Ситуация выглядела почти катастрофической, поскольку сегодняшний доход и близко не достигал того, на который он изначально рассчитывал, и единственная надежда была на то, что кофе приведет «этот пьяный сброд» в чувство… Больше, чем материальный убыток (поскольку — «увы» — упущенная прибыль тоже является убытком) его печалило то, что когда лишь один шаг отделял его от того, чтобы завлечь госпожу Шмидт в кладовку, та внезапно заснула, словно сраженная молнией. Тут трактирщик опять подумал об Иримиаше (решив «не трепать себе нервы, будь, что будет…»), поскольку знал, что тот уже совсем скоро заявится сюда, и тогда «всему конец»… «Ждать, ждать, только и делать, что ждать…» — возмущался он про себя, затем вскочил, так как вспомнил, что поставил соленые палочки на полку, но забыл прикрыть их целлофаном, а ведь «этим тварям» хватит и нескольких минут, чтобы потом ему пришлось часами счищать плоды их работы. Трактирщик уже привык постоянно к постоянной бдительности, он давно подавил в себе первые волны негодования, равно как и отказался от идеи разыскать предыдущего владельца, «этого проклятого шваба» и сообщить ему, мол, «о пауках уговору не было». Сразу, еще за пару дней до открытия трактира, преодолев ошеломление, он всеми возможными способами попытался истребить эту нечисть, но вскоре был вынужден признать безнадежность задачи, и единственное, что ему оставалось — поговорить со швабом, чтобы, по крайней мере, отчасти уменьшить закупочную цену. Но тот как сквозь землю провалился, в отличие от пауков, которые и далее «весело резвились» в трактире; с горечью он был вынужден примириться с тем, что не способен справиться этой напастью и обречен до конца жизни таскаться за ними с тряпкой. Он даже привык вставать с постели посреди ночи и уничтожать вновь сотканные кружева паутины. К счастью, толков на этот счет почти не было, поскольку, пока трактир был открыт, пауки «не могли приняться за свое дело по-настоящему», ведь они были не в состоянии «оплести то, что двигается…» Проблемы начинались тогда, когда уходил последний посетитель, и дверь запиралась на засов; когда стаканы были вымыты, повсюду был наведен порядок и закрыта инвентарная книга; тогда он уже мог приступать к уборке, поскольку все углы, ножки столов и стульев, оконные проемы, печка, высящиеся друг над другом ящики и полки, а порой даже выстроенные на стойке пепельницы покрывал тонкий слой паутины. И положение становилось все хуже: когда он заканчивал уборку и, выругавшись, ложился спать в кладовке, он едва был в состоянии заснуть, так как знал — пройдет несколько часов, и он сам станет жертвой паучьей работы. Поэтому неудивительно, что он прямо пугался всего, хоть сколько-нибудь напоминающего паутину, и много раз, чувствуя, что его терпение на исходе, кидался на железные оконные решетки в кладовке или в зале, но — к счастью — всегда с пустыми руками, так что до сих пор не причинил им ни малейшего вреда. «И это еще ничего…» — жаловался он своей жене. Самым страшным было то, что за все это время он ни разу не увидел ни одного паука, хотя сперва частенько бодрствовал по ночам, напряженно следя из-за стойки и каждую минуту ожидая появления злокозненного врага, но пауки, словно чувствуя его присутствие, никогда не показывались в эти часы. И если он смирился с тем, что никогда не сможет от них избавиться, то он не был в состоянии отказаться от мечты хотя бы раз — один только раз! — увидеть кого-нибудь из них собственными глазами. У него вошло в привычку время от времени — не отрываясь от других дел — обводить взглядом трактир, внимательно изучая каждый уголок. Но тщетно. Трактирщик вздохнул, вытер поверхность стойки, собрал пустые бутылки со столов, вышел на улицу и, встав за одним из деревьев, помочился. «Кто-то идет», — торжественно произнес он, вернувшись в зал. В одно мгновение все, кто был в трактире, оказались на ногах. «Кто-то? Что значит — кто-то? — закричала, побледнев от волнения, госпожа Кранер. — Один?» «Один», — спокойно ответил трактирщик. «А Петрина?» — всплеснул руками Халич. «Говорю же — только один человек. Чего вы разволновались?» «Значит… это не он», — сказал Футаки. «Да, не он…» — проворчали остальные… Все снова сели — кто-то разочарованно закурил, кто-то засунул нос в стакан и, когда в трактир вошла насквозь промокшая госпожа Хоргош, на нее лишь бросили взгляд и тотчас отвернулись, поскольку эта вдова, еще далеко не старуха, как можно было решить по ее внешности, не пользовалась в поселке особой симпатией. «Для нее нет ничего святого», — говаривала госпожа Кранер. Госпожа Хоргош стряхнула со штормовки капли воды, затем, ни слова ни говоря, подошла к стойке, оперлась на нее и огляделась. «Чем могу служить?» — холодно осведомился трактирщик. «Дайте бутылку пива. На улице сущий ад», — хрипло сказала госпожа Хоргош. Она обвела зал колючим взглядом, не как праздно любопытствующая, а как человек, который пришел как раз кстати и теперь способен всех разоблачить. Наконец, ее взгляд остановился на Халиче. Госпожа Хоргош блеснула беззубыми, темно-красными деснами и заметила, обращаясь к трактирщику: «Похоже, они неплохо проводят время». Ее воронье морщинистое лицо почти лучилось яростью, штормовка, с которой все еще капала вода, странным образом собралась на спине, образовав нечто вроде горба. Госпожа Хоргош взяла бутылку и принялась жадно пить. Пиво струйкой лилось у нее по подбородку, и трактирщик с отвращением наблюдал, как оно стекает на шею. «Не видели мою дочку? — спросила госпожа Хоргош и вытерла ладонью рот. — Младшую». «Нет, — неохотно ответил трактирщик. — Она сюда не заходила». Женщина откашлялась и сплюнула на пол, потом достала сигарету, закурила и выпустила в лицо трактирщику струю дыма. «Видите, как оно, — сказала она, — мы вчера немного выпили с Халичем, а теперь этот козел со мной даже здороваться не желает. Я сегодня весь день проспала. Вечером проснулась — нигде никого нет. Ни Мари, ни Юли, ни Шани. Ну да ладно. Младшая тоже куда-то запропастилась. Ох и задам я ей трепку, когда вернется. Такие дела». Трактирщик ничего не ответил. Госпожа Хоргош допила остатки пива и тут же попросила вторую бутылку. «Значит, не было ее здесь, — процедила она. — Маленькая дрянь». Трактирщик сгибал и разгибал пальцы ног. «Я уверен, она где-то на хуторе. Не такой она ребенок, чтобы удрать». Женщина вспыхнула: «Конечно, нет. А, к черту ее. Хоть бы она совсем провалилась. Вот, уже почти светает, а она шляется где-то в такую погоду. Не удивительно, что я вечно лежу хворая». «Ну, и где ваши дочки?» — крикнул ей Кранер. «Вам-то что? — огрызнулась госпожа Хоргош. — Это мои дочки!» Кранер ухмыльнулся. «Ладно, будет вам, не лайтесь». «Я не лаюсь, а только занимались бы вы своими делами». Наступила тишина. Госпожа Хоргош повернулась спиной к залу, одной рукой облокотилась о стойку и, запрокинув голову, принялась пить пиво. «Полезно для желудка, — пояснила она. — Иногда больше ничего не помогает». «Понимаю, — кивнул трактирщик. — Кофе не хотите?» Женщина покачала головой: «Я тогда всю ночь буду с боку на бок ворочаться. Какой прок в этом кофе? Никакого». Она снова приложилась к бутылке и оторвалась от нее только после того, как последняя капля скатилась ей в глотку. «Ну, доброй ночи. Пойду я. Если увидите кого из моих, скажите, чтоб немедленно шли домой. Что мне, до утра здесь околачиваться? В моем-то возрасте». Госпожа Хоргош положила перед трактирщиком двадцатку, забрала сдачу и направилась к выходу. «Скажите дочкам, чтоб потерпели, пусть никуда не торопятся!» — крикнул ей вслед со смехом Кранер. Госпожа Хоргош что-то пробормотала про себя и, пока трактирщик открывал ей дверь, на прощание сплюнула на пол. Халичу, частенько бывавшему на хуторе, на все это «было начхать», поскольку он, с тех пор как проснулся, разглядывал стоявшую перед ним пустую бутылку и ломал голову, пытаясь понять, кто же так подшутил над ним. Он обводил зал колючим взглядом пока, наконец, не остановил свое внимание на трактирщике и решил, что с этого момента будет бдительным и раньше или позже разоблачит этого негодяя. Халич закрыл глаза, склонил голову на грудь и уже через несколько секунд погрузился в сон. «Скоро рассвет, — сказала госпожа Кранер. — Похоже, они уже не придут». «Хоть бы она была права», — пробормотал трактирщик, обходивший в этот момент зал с термосом, наполненным кофе, и вытер вспотевший лоб. «Не надо паники, — осадил жену Кранер. — Придут, время еще есть». «Ну конечно, — подхватил Футаки. — Осталось всего ничего, вот увидите». Он медленно выпил дымящийся кофе, потрогал сохнущую рубашку, потом закурил и стал размышлять, с чего начнет Иримиаш. Ясно, что в первую очередь следует заладить насосы и генераторы. Затем надо будет побелить известкой все машинное отделение, починить окна и двери, ведь там такой сквозняк, что вечно просыпаешься с головной болью. Конечно, придется не так-то легко: дома покосились, са