Валерий Алексеев - Стеклянный крест
О существовании Лизы и о наших с ней отношениях Анюта скоро узнала – от самой Лизы, естественно: эта неврастеничка позвонила в мое отсутствие и наговорила Анюте целую кучу страшных слов (в частности, обещала заразить меня СПИДом и таким вот манером маленькую стерву достать). Впрочем, Анюта никогда не была словоохотливой. Она лишь сообщила, что звонила Елизавета Никитична, и после некоторого молчания спросила: "Это ваша любовница?" Я утвердительно кивнул. "Молодая?" – "Ровесница мне". – "Красивая?" – "Смотря на чей вкус". Больше вопросов не было. Лизавета устраивала мне истерику за истерикой, грозилась сойти с ума (что на нее вообще-то было похоже), покончить с собой (а уж это, извините, дудки), звонила Анюте, оскорбляла ее и пугала. Особенно бесило Лизавету то обстоятельство, что я перестал оставаться у нее на ночь (сама она ко мне никогда не ходила, не желая пересудов, этой странной логики я так и не понял до конца), и надо было видеть сатанинские уловки, на которые Лизавета пускалась, чтобы задержать меня до утра. "Растлитель малолетних! Педофил! Боишься напугать ребенка? Да ты ее пугаешь всякий раз, когда к ней враскорячку подходишь!" Я ничего не пытался ей объяснить (поди объясни), я только требовал, чтобы она перестала терроризировать мою племянницу, иначе… иначе я не знаю что. Правда, Анюта не жаловалась: более того, довольно скоро она перестала меня информировать о звонках Елизаветы Никитичны, а чуть позднее изыскала какой-то способ эту громоподобную женщину приручить. В один прекрасный день я застал свою воспитанницу мирно беседующей по телефону – естественно, с Лизаветой, других знакомых у Анюты еще не имелось. "До свиданья, Лизочка, – сказала Анюта, когда я вошел, – звоните почаще". Лизочка! Ничего себе, две подружки: Анечка да Лизочка, слон и моська, лев и собачка. "А она мне сама так сказала, – как бы оправдываясь, проговорила Анюта. – Зовите, говорит, меня просто по имени". И, подумав, добавила: "Умная женщина, хорошо понимает людей". Постепенно мои отношения с Лизой стали приобретать отвлеченный характер (что перемежалось взрывами мастодонтских страстей), Лиза все чаще передавала насмешливые приветы "Лолите", а где-то к началу летних каникул года желтой змеи она и вовсе сошла на нет, увлекшись заезжим алтайским провидцем.
О, это было чудесное время. Я чувствовал себя и отцом, и братом, и тайным любовником, и духовным пастырем. Последнее, впрочем, удавалось мне меньше всего, поскольку строптивая беглянка моя все чаще выказывала свои рожки. Да что там говорить, ни одному моему указанию она так и не подчинилась до конца: о школе я уж и не говорю, о прописке тем более, даже с чтением ежевечерним пришлось покончить, Анюта жаловалась на головные боли, это, может быть, было у нее возрастное, я не специалист в подобных делах. О печальном происшествии в лиховской школе мы не разговаривали: это было негласным табу. Несколько раз, рассказывая мне о своих учителях и о школьных подружках, Анюта подступала к черте и готова была мне что-то об этом деле поведать, но ей нужно было мое поощрение, и, не дождавшись его, она отступалась. Я не хотел ее исповеди: общая картина была мне ясна, подробностей, сообщенных отцом, было более чем достаточно. Даже так: чем больше Анюте хотелось открыть мне так называемую всю правду, тем решительнее я от этого уклонялся. Я предполагал, что Анюта уже подготовила для меня версию случившегося (может быть, даже еще до побега) и очень на эту версию рассчитывает. Возможно, она надеялась, что углубление в интимные подробности поможет ей сократить телесную дистанцию между нами, но я такого сокращения (точнее, сокращения таким способом) не желал: оно меня сделало бы пятым соучастником насилия. А может быть, Анюта рассчитывала таким образом меня разжалобить, но я, если честно сказать, жалел ее лишь как жертву отцовского произвола, но не как жертву насилия, в котором, старик был прав, Анюта сама была виновата. Вообще, чтобы растрогать меня, у Анюты имелись иные средства: как и я, в раннем детстве, она потеряла мать, наше сиротство могло бы нас сблизить, но, будучи существом рассудочным, Анюта этой возможности просто не видела. Я же, со своей стороны, не пытался ей в этом помочь: мне от нее не нужно было ни жалости, ни сострадания, мне от нее нужна была только любовь, ни на что меньшее я не мог согласиться. Попытки инсценировать любовь Анюта время от времени предпринимала, но шла при этом очень уж прямолинейным путем. Был такой случай. Однажды поздно вечером, когда мы уже разошлись с нею по своим постелям, я услышал, как она жалобным голосом меня зовет: "Евгений Андреевич, можно вас на минутку?" Я встал, не спеша оделся (небрежности в домашней одежде я не терпел даже тогда, когда жил одиноким) и направился к своей беглянке. Дверь в ее комнату была открыта, Анюта лежала на своем диванчике, натянув одеяло до подбородка, и смотрела на меня большими глазами, мерцавшими желтым и синим. Верхний свет был включен. "Какие проблемы?" – спросил я ее, уже предполагая, что сейчас меня начнут соблазнять. "Что-то с сердцем у меня, – сказала она полушепотом, – какие-то перебои, послушайте, пожалуйста". Я повернулся и пошел за корвалолом, и мне послышалось, что за спиной у меня было тихо, но внятно сказано: "Убила бы, честное слово". Как это просто у них: "А знаете, давайте я вас утешу". И – утешают, лепеча: "Любименький, миленький, уау". А на уме в это время: "Убила бы, честное слово". Собственно, мне следовало бы понять уже тогда, что из моего плана ничего хорошего не выйдет, но, во-первых, что было делать? Не возвращать же девчонку обратно к отцу, а во-вторых – с каждым днем я к Анюте все больше и больше привязывался. Мне было горько с нею – и хорошо. Всю полноту жизни, которой я недобрал, Анюта мне подарила – и потому заранее мною прощена, что бы она ни совершила. Прощаю и тех, кто владел ее телом: моей радости им все равно не понять, и ее они у меня не отнимут. Пусть будет благословенна ее дальнейшая жизнь, и пусть моя смерть будет поскорее забыта.
Свой первый большой выход в город Анюта совершила в апреле года желтой змеи. Вернулась домой взволнованная, чем-то даже встревоженная, и на мои вопросы отвечала невнятно: "Да, Москва – это Москва". – "Где же ты была?" – "Так, просто гуляла. В центре была – и вообще". Такие выходы Анюта стала повторять регулярно, по субботам и воскресеньям, когда я был занят видаком. Мне не нравились эти бесцельные гулянья (то есть, это с моей колокольни они представлялись бесцельными, Анюта искала каких-то ей одной ведомых вариантов – и в конце концов, естественно, нашла), но не мог же я держать взаперти человека, которого обязался ни в чем не стеснять. Первое время она не то что просила у меня денег, но, одевшись для выхода, медлила у дверей и смотрела на меня вопросительно, а если я сидел запершись в кабинете – тоненьким голосом напоминала: "Евгений Андреевич, я пошла". Денег я ей давал много, то есть, что значит много? Сколько было наличными под рукой: мне казалось важным, глупцу, чтобы она ни в чем себе не отказывала. Но однажды, сунув по ошибке руку в карман ее ветровки, я обнаружил там новенькие хрустящие финские марки. Я спросил ее: "Откуда это у тебя?" Анюта не покраснела, нет, те времена прошли, она лишь слегка побледнела и, вскинув голову, сказала: "А шарить по карманам – нехорошо". Больше о своем уходе она меня не оповещала, просто уходила – и все, не дожидаясь никаких подачек. И с каждым разом возвращения ее с прогулок становились все более поздними, я изнывал от тревоги и ревности. Однажды, глядя уже в полночь в окно, я увидел, как она вышла из такси, и ее тут же вырвало. В квартиру, однако, Анюта вошла как ни в чем не бывало, волоча по полу сумку и напевая. Заглянула ко мне на кухню, сказала мне какое-то нелепое слово "Мутятя" и, потрепав меня по щеке, развязной походкой направилась к себе в спальню. Там она грохнула щеколдой, защелкнула замок – и тут же упала, и ее, я слышал, снова стошнило. Под утро, когда я, по холостяцкой привычке своей, вышел на кухню покурить, она тоже вышла, пошатываясь, голая, как русалка, я впервые увидел ее всю, без одежды, и глаза ее, и груди, и клинышек волос между ног – все откровенно и нагло смотрело на меня. Подойдя ко мне, она обхватила меня за плечи. "Евгений Андреевич, – сказала она, дыша на меня перегаром, – вы брезгуете мною, я знаю. Но я на вас не сержусь. Тогда меня четверо оттрахали, а сегодня семь человек, но хуже я от этого не стала. Там у меня все как надо, медведь не лежит, можете не сомневаться. Сейчас мне вас ужасно хочется". – "Голубка, – ответил я ей, отстраняясь, – не для того я тебя ждал, чтобы проверить, как у тебя там обстоит. И мне тебя сейчас, уж прости, неохота". Она отпустила руки, отступила к кухонным дверям и засмеялась. Такие тонкогубые – их надо видеть, когда они смеются во весь рот, они беззубыми младенцами становятся, но зубы у них (заметьте это для себя) с прорединкой ровно посередине, отчего кажется, что никаких зубов и в помине нет, но это дичайшее заблуждение. "Ах ты, падаль, – нежно сказала Анюта, для верности держась за кухонный косяк, – падаль ты окаянная, когда еще тебе такое счастье подфартит, за него люди валютой платят". – "А у меня валюты нет, – ответил я, – рублевый я, и к тому же урод. Так что здорово ты просчиталась". Анюта постояла, пошаталась в дверях – и, видимо, поняв, что сейчас упадет, отслонилась, – да, отслонилась и двинулась направо, по коридору. "Иди за мной, сука, – сказала она, – иди ко мне, сука, посмотрись в зеркало, много увидишь".