Юлий Крелин - Исаакские саги
От больного до общих проблем один смешной шаг. Смешной, потому что, казалось бы, что общее. А вот все общее. Ты уж прости за подобную банальность. Как о больном легко судишь, так и обо все остальном. Или наоборот — все одно. Наверное, во мне личное говорит. Так сказать, меня задели лично. Как вам теперь легко говорить о нашем прошлом, что мы кровью прохаркали. Вам кажется, будто вы знаете, что такое страх и смелость. Вот тут-то и решительность и представление о смелости. Это милый, когда знаешь, что есть и откуда она, эта самая опасность. Откуда страшное выскочит, выползет, налетит.
Да, ты, вы все говорите о шестидесятых годах так спокойно, так повествовательно, будто мы, наше поколение просрали тот, выпавший нам шанс. Да можете ли вы представить предшествующее время. Мы дышали страхом, он был во всем. Диагноз, поставленной не на основе царствующей теории, чреват всем: разборкой у администрации, в парткоме, увольнением, а при хорошем стечении обстоятельств и арестом. Не тот танец, не те и не так купленные туфли, нежелание одеть нечто рекомендованное, не то прочитанное, не так написанное, не в том месте остановился на улице, не то спросил в библиотеке, не так постригся, не по тому предмету получил не ту отметку, не ту газету в сортир принес… Уходили в лагеря вполне лояльные режиму и черт его знает ещё чему, соседи, учителя, родные, родители, супруги, коллеги по работе. Пресс ужаса и страха давил с силой немыслимых атмосфер. Раздавлены характеры, воля — тела… Физические наши тела были раздавлены физически. И впрямь, безобразная наша убойная физкультура иногда могла дать прибежище телу, но уж никак не духу. Духа не было вообще. Ноль. Пустота.
И вот в таком виде мы оказались в те годы, когда, как ты, вы говорите, что выпал нам шанс. А знаешь ли ты, как в начале тех шестидесятых мне довелось окунуться в кегебистские игры. Да, да. В те самые годы, когда нам выпал шанс.
Да — ты такой смелый, открытый, честный, ты себе не позволишь никакого лицемерия, ты открытый и, если надо скажешь в лицо любому начальнику, что думаешь о нем, о его работе. Тебе нельзя приказать ничего, что не соответствует твоему убеждению, убеждениям. Все вы такие чистые и нравственные, когда чистыми и нравственными быть легко и угроза лишь на уровне твоего материального, даже физического положения. Когда все предсказуемо. Когда ты знаешь, что если ты отказываешься конкретно оттого или этого, говоришь то или не то, делаешь нечто такое или иное, за что в создавшихся условиях грозит тебе вот это самое, вполне известное заранее, конкретное. Тогда ты действуешь сознательно и зависишь от своего сознания. Ты отвечаешь за свои поступки.
Я еще был Борей, хотя и дипломированный уже доктор. Я еще не был Борисом Исааковичем, и, тем более, Иссакычем. Я работал утром в отделении, а вечером в поликлинике. За плату в поликлинике, а для души, для профессии, для будущего, в конце концов, в отделении, где бесплатно и больных вел и оперировал — лишь бы выучиться и стать хирургом. Ну, для тебя, конечно, в этом ничего особенного. Вы тоже сейчас на это готовы. Это нормально и сейчас и тогда было. Это зависит только от личных потребностей и внутренней заданности. И все время у меня уходило только на хирургию. У меня, практически, больше ни на что не оставалось времени. Тем более, на что-либо выходящее за границы определенные нам режимом. Да и учти, дорогой мой смельчак нелицеприятный, Главный метафизический дьявол, очередной российский антихрист Сталин уже ушел и время, как нам тогда казалось, наступило либеральное, а вам сейчас представляется временем данным миру, стране и нам как шанс…
Однажды, мой коллега по поликлинике, встретившись со мной в раздевалке, взялся меня проводить на вызов к больному, якобы ему по пути. Что якобы, выяснилось в пути нашем. Мы вышли из поликлиники, и он необычно громко стал мне нести какую-то лабуду про больного, которого я и, вовсе, не знал и никак не мог понять, какого рожна он сию банальщину и обычность орет мне в гардеробе, на выходе, где больные… Я и предложил ему говорить потише. Но он, не взирая на мое интеллигентское замечание, продолжал громогласно посвящать все окружение в его личную проблему участкового врача. Собственно, ты тоже довольно громко говоришь, но не на медицинские темы при непосвященных. Мы, некоторым, образом оберегаем свои врачебные тайны и этот уровень конфиденсии ты вполне усвоил, несмотря на декларации об открытости и крайней, запредельной честности. И учти: пока наши мальчики (и ты в том числе) не поймёте, что категоричность, нетерпимость — это счет на единицы правды, а не на человеко-единицу, что истина выше человеческих страданий, то и не поймете, что большевизм не политическое течение, а особое состояние духа. При такой уверенности, нетерпимости, отсутствию сомнений недалеко и до полного поглощения вами большевизмом. Я имею в виду идейный, а не карьерный большевизм. Таких вот решительных, уверенных идеалистов правды, как ты. Последи за своей эволюцией — она опасна.
Вообще-то, запредельная честность всегда идет об руку с борьбой. Идея борьбы очень поощрялась режимом, но стоило кому-то, хоть в какой-то мере проявить себя борцом, как мог оказаться невесть где. Борьба допускалась лишь на фронте, а в жизни лишь по указке партии и гебе, да и то строго в указанном направлении и дозволенной дозировке. Попробуй, сверни чуть в сторону или переборщи… Борьба завела нас всех… впрочем, всегда, по-моему, заводит совсем не туда, куда надеются попасть барахтающиеся борцы. Так, что может, умеришь свою решительность, тягу к решениям. Сколько проблем и альтернатив: знать или уметь, мочь или хотеть — здесь все. Отвлекусь… правда, я беспрерывно отвлекаюсь и в этом прелесть разговора, когда тебя не перебивают. Как говорил мой друг когда-то: в нашем обществе слаба культура слушания и громадна культура перебивания. А тут я говорю и с радостью перебиваю сам себя. Сам себя не перебьешь, то и кажется, что в другом мире, во внутренней, так сказать, эмиграции, ха-ха-ха. До этого пока дело не дошло… Что «касается знать и уметь», то медицина, если говорить по правде, больше умеет, чем знает. Умеем мы убрать аппендикс, больной желчный пузырь, пораженный раком орган, даже насморк можем умерить, а как лечить не знаем. А то, что мы дожили до этого понимания, говорит о вполне зрелом, а то и преклонном возрасте медицины. Чтоб это понимать — надо было дорасти. «Если б молодость умела — если б старость хотела» — вот и пошел разговор уже и об эвтаназии. Пусть, конечно, говорят и законы на эту тему выстраивают, только, причем тут врачи?! Если сочтут возможным, то пусть и профессию такую создают. А у врачей должно выработать безусловный рефлекс — всегда лечить.
Да, так вот, вышли мы с ним на улицу, стал потише говорить. Потом вытащил меня на середину улицы, подальше, как я понял потом, от стен дома и уж совсем почти шепотом заговорил. Стен боялся, людей вокруг… Только воздуха не боялся, а от деревьев все равно норовил отдалиться! Ну! Понял? Самое время шанса было. Нынешние орлы, как раз за это время и упрекают шестидесятников.
Экая смелость закричать сейчас: Ельцин дурак. Так вот, оказывается, вызвали его в дом один на участке, а там, в квартире явка их, гебешная. Открыли дверь на звонок, а там контора в обычном советском виде, с плохим полом, ободранными стульями, раскрытой дверью в сортир. На стене стенгазета: «Наша служба» (орган райотдела КГБ) — или что-то в этом роде. А может, «Красный Чекист» — а? И весь вид, интерьер, не как в могучей царствующей организации, а как в, ни кому, на самом деле, не нужными режиму, суде или прокуратуре. Привели, провели, усадили и такие ласковые, ласковые… О работе расспрашивают, о том о сем, да как помочь и чего нужно… Интересно расспрашивают о работе, о поликлинике, что там нехорошо… А что хорошо и не спрашивают. Все о работе, а чем помочь лично. Вот так развивался наш либерализм, что шанс нам выдавал.
Ну, значит так, а потом все про Борю, про меня то есть. Добрячки ласковые — ни тебе отчества у доктора, ни фамилии. Значит я им Боря. А может, им Исаакович выговорить, что серпом по яйцам? Ни тебе фамилии, ни отчества. Значит, знать им надо, что я, кто я, о чем мечтаю, что лелею, кого холю, чем сердце хочу успокоить.
Тут вот я и заробел: вдруг они предопределили мне казенный дом да дальнюю дорогу. Ну, если по правде, так я еще пока не очень заробел. Неприятно, дискомфортно на душе — это было, не скажу, что было то было. Но ведь и мы уже шанс выпавший лелеяли — еще не очень мне камнем на душу легло. Еще решений никаких не принял. Ещё был полон сомнений. Знаешь, как муж, подглядывавший за женой своей с любовником, которые разделись, в постель легли, а когда свет погасили, муж махнул рукой, плюнул и вздохнул: «опять сомнения». Да и какие тут решения в пору того крапчатого либерализма?
Потом еще раз его вызывали на эту явку и уж все только про меня. А я, хоть убей, не могу даже хоть такусенькую зацепку придумать, напялить на себя не могу. Вроде, и по их канонам и инструкциям и указивкам, но никак не грешен. А с каждым днем мне все тягостнее, муторнее на душе становиться. Лихо, тошно… Такие легкие сумерки надвигаются.