Михаил Белозеров - Плод молочая
Она дергала меня за рубашку, а я глупо улыбался, и ответ витал рядом с нами — потому что в ее глазах я был и оставался вечным неудачником, а это всегда вызывает жалость.
— Пoтому... что я могла стать твоею женой! — сказала она тоном, которым залечивают старые раны. — Вот почему! — И глаза ее напомнили, что еще способны вызывать прилив краски к лицу.
И я вытащил этот старый хлам — реквизит молодости, засунутый в самый дальний угол, поморщился от пыли и испытал странное чувство.
Ай-яй-яй! А я-то думал, что не способен на былые подвиги, что все прошло, выгнило, как болячка под запекшейся коркой, и остался только розовый шрам — не более, как грязное белье в корзине, как старые газеты, которые копятся в кладовой, и как-то выносишь их и без сожаления оставляешь у мусорника, как щепки и спички с обгоревшими головками, выброшенные весенним ручьем на асфальт, как консервная банка, вытащенная из канализационного колодца.
Однажды, когда вам надоест коптить небо, просыпаться утром от звонка будильника, спросонья бриться на кухне, где на плите закипает чайник, спешить на работу, выслушивать глупые придирки начальства, зарабатывать язву в столовых; однажды, когда мир расколется на две половины и шум за окном — единственное, что напоминает о реальности, когда десять тысяч раз взойдет и сядет за горизонт солнце, когда вы поймете, что ваша жизнь расписана от звонка до звонка, и даже прикидываете, где будет последний приют, когда вы устанете, как тягловая лошадь, вы ищете спасения. Вы ищете спасения инстинктивно или преднамеренно и когда-то должны его найти, потому что это вопрос жизни. И когда находите, то испытываете чувство облегчения, как осененные знамением.
Я испытал это.
Я стоял напротив нее, а она держала меня за пуговицу, и между нами не было этих лет.
— Счастливой женой? — сострил я, потому что легче всего было превратить все в шутку, чем всерьез надеяться на то, на что ты уже не надеешься и даже не считаешь возможным надеяться.
— Э-э-эх!.. — произнесла она, — Савельев, Савельев, когда ты повзрослеешь?
— Я стараюсь... вовсю... разве не заметно?
— Оно и видно... — заметила она, и глаза ее лучисто сверкнули, и я принял это на свой счет — что было довольно самонадеянно, но мне так хотелось, ибо это большая редкость — лучистые глаза у женщины, тем более если ты являешься (заслуженно ли?) виновником такого события.
— Мне, правда, хотелось тебя увидеть, — сказал я и посмотрел, как она поддерживает меня двумя пальцами, и подумал, что, черт возьми, мне ведь самому этого хочется, ведь правда хочется.
— Жаль, что это не случилось раньше... — произнесла она и отпустила пуговицу.
— Чего не случилось? — не понял я.
Она улыбнулась моей непонятливости, и я сразу все понял и не поверил своим ушам.
— Жаль, что прошло полжизни...
— Целая вечность, — согласился я и споткнулся о собственную резвость, ибо Анна отвернулась к окну и желваки ее напряглись, и жест этот для меня был нов.
Иногда ждешь чего-то всю жизнь, а потом оно приходит, и ты не знаешь, радоваться тебе или нет, потому что давно привык к своему несчастью, как к геморрою, как к культе, как к застарелой подагре.
— Я не хочу... я не хочу, чтобы ты снова пропал, — сказала она.
— Черт возьми, — удивился я, — почему ты мне раньше этого не сказала?
— Я ждала, — ответила она. — Я просто ждала...
— Чего? — спросил я, но ответа не дождался, и у нее впервые сделалось растерянное лицо.
Я тоже ждал, хотя мое ожидание не всегда совпадало с обстоятельствами, к которым подводит нас жизнь.
— Я не пропаду, — сказал я. — Обещаю. Зачем?
Это оказалось очень важным посещением.
С одной стороны ей ничего не стоило справиться в издательстве о судьбе перспективного, молодого, начинающего прозаика. Просто справиться, и дело было бы решено. Ибо все до пятидесяти ходят в начинающих, а потом враз становятся бывалыми. А с другой стороны, стоя перед ней, я понял, что все это ни к чему. Вернее, я понял это еще до того, как позвонил. И, быть может, вся эта карусель была лишь поводом, чтобы увидеть ее.
Но это было моей самой глубокой тайной за семью печатями, и я вовсе не собирался открывать ее.
Тот день имел продолжение — и не со Славиком, и не у матери, с которой я со дня приезда виделся всего пару раз, тот день имел продолжение с нею.
Мы провели вечер в "Травяном крабе" среди вздохов реки, доносящихся снизу из-под понтонов, на которых покоилось сооружение, и приглушенных полутонов внутренних помещений (когда начало темнеть, там зажгли свечи), за крохотным столиком, вынесенным по моей просьбе на воздух к ажурной балюстраде, под которой струилась невидимая река, и было такое ощущение, словно мы плывем по ней.
Это был чудесный вечер, полный томных взглядов и полунамеков.
Потом, когда нам надоел речной пейзаж и вода сгустила краски настолько, что остался один лишь черный деготь, пролитый на сталистый блеск ряби, когда рыбаки в дальних затонах стали выгребать к невидимым мосткам под нависшие ивы, когда последняя "Ракета" взлохматила сереющие сумерки, когда по вершинам деревьев пронесся ночной эфир, когда оркестр на верхней палубе перешел на мерцающий шелест, сливающийся с окружающим пространством, и мы натанцевались, потому что она была взбалмошна, как девчонка, и все время требовала приглашать ее, когда официанты в белых поддергайках сбились с ног, а публика постепенно стала редеть, — когда все это произошло и наступила пауза, мы сошли по качающимся сходням на берег и по мягкой пыльной траве (по обе стороны таких тропинок обычно растет густой спорыш, цепляющийся за лодыжки в самых узких местах, и вы чувствуете, как ваша избранница прижимается к вам, чтобы переступить это место, а сердце у вас несется куда-то вниз не хуже скоростного лифта и на мгновение екает и перехватывает дыхание) вышли на пятачок станции, где поймали такси и поехали в город.
Мы отпустили машину в центре и шли по темным улицам, и рука ее покоилась в моей руке, а каблучки выстукивали дробное — "та-та-та..."
Мы спустились вниз к невидимой набережной и попали в район, где на вторых этажах каменных коттеджей горели матовые огни, и над глухими заборами тенями нависали ветви старых деревьев, и где тишина за ними казалась под стать патриархальным устоям.
— Вот мы и пришли... — сказала она, как говорят все пай-девочки и, потупясь, скромно, как агнец, чертят ножкой асфальт, ибо в этом мире меняется все что угодно, но только не такие ситуации и не свежее, вопрошающее лицо, мягко наклоненное и рассматривающее то, что недоступно вам.
И я поднял голову и увидел новую девятиэтажку улучшенной планировки, квартиры которой, как утверждали завистливые языки, имели высоту три с половиной метра и два балкона. Это был район городских властей. И я почувствовал себя неуютно (это сидит в вас помимо воли), и мне захотелось побыстрее выбраться из яблоневого сада и затеряться в закоулках, где кусты таволги, дышащие в ночь сладковатым запахом белых цветов, создавали спасительную черноту.
Может, это появляется в юности, когда получаешь хлесткий удар милицейской палкой, оставившей поперек спины пунцовый след, или когда по улице пролетает черный кортеж, а перед ним "Волга" с желтой полосой и мигалкой на крыше и усиленный мегафоном голос прижимает весь остальной транспорт к бордюрам, или когда тебя ночью привозят в вытрезвитель и ты должен отвечать на вопросы, которые сверит по телефону равнодушный сержант, потом — сфотографироваться с номером на плече, раздеться до исподнего и униженно просить, чтобы тебе оставили деньги и часы, потому что ты слышал множество историй о недобросовестности милиции, а врач, опять же, вежливо и профессионально, но равнодушно, потому что принадлежит системе, осмотрит, спросит, что пил, и если ты пил не одеколон и не иную взрывчато-водородно-пахучую смесь, передаст тебя следующему исполнителю в белом халате, который уже выделил тебе тепленькое местечко на топчане в комнате с решетками на окнах и волчком в двери. И когда тебя поведут, ты поймешь, что еще легко отделался, потому что в темноте плохо освещенного коридора обнаружишь человека, связанного "козлом", тем самым способом, которым связывали еще небезызвестного Швейка. Но тебе еще и повезет, потому что ты не женщина, ибо, когда привозят женщину, особенно хорошенькую, у человека в белом халате начинают дрожать руки и он судорожно давит окурки в пепельнице, и бог весть, что может случиться в камере, ибо садисты еще не перевелись на этом свете.
Вот откуда это приходит. А может, это приходит, когда ты начинаешь чувствовать оскомину от телевизионных передач и перестаешь им верить?
В саду среди деревьев жирно горели фонари, бросая на мертвенную траву бестелесные тени деревьев, как напоминание о быстротечности ночи и нашей жизни.