Андрей Осипович-Новодворский - Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
И все в доме повеселели. Десятилетний Сережа, последний сын Веры Михайловны, которого она обожала, как воспоминание своей молодости, и которому читала нравоучения по два часа утром и вечером, успел безнаказанно разбить две лампы и разломать три стула; гувернер его, обыкновенно ужасно мрачный господин, начал обнаруживать дар слова и даже способность улыбаться, экономка выглядела бодрее; буфетчик два раза был пьян; горничная, принужденная уехать в деревню, чтобы через некоторое время вернуться в качестве ищущей места кормилицы, получила десять рублей сверх жалованья.
Вообще хорошо было. Влюбленные, все трое, много занимались музыкой, — этим языком чувств. Граф очень любил музыку. Сонечка обыкновенно аккомпанировала, Вера Михайловна пела. Ах, как она пела когда-то! В особенности один успех ей памятен. Она была тогда в локонах и розовом платье с кружевами. Тогда еще длиннее лифы носили и крин… Вот именно в этом месте все аплодировали!
Люблю тебя-а-а!..
Вера Михайловна бралась рукою за грудь и колыхалась всем своим полным туловищем. Лицо ее принимало в такие минуты ужасно страстное выражение, хотя, сказать по правде, она обладала только двумя-тремя нотами, да и то весьма фальшивыми, несмотря на то что удивляла величиною своего диапазона в обыкновенном разговоре. Впрочем, верхние тоны она дополняла указательным пальцем правой руки, который поднимала вверх, а при низких переходах указывала тем же пальцем на пол. Но слушатели были в восторге.
— Да!.. Уж действительно… Как вспомню я это время… Господи! — думаешь: отчего теперь нет такой жизни, такой… Я не знаю… Я ни одной минуты не могла усидеть на месте: радость, веселье, стремления… Вот так, кажется, и улетела бы!..
Вера Михайловна закрывала руками лицо и покачивала головою. Теперь перед нею воскресли эти прекрасные отдаленные годы. Она переживала их в дочери. При слове «жених» она вся встрепенулась и помолодела. Так старая боевая лошадь воодушевляется при звуке военной трубы. Горя благородным огнем, послушная поводьям и шенкелям всадника, она готова нестись и прыгать через все препятствия. В данном случае всадником было почти то, что Спенсер называет «обрядовым правительством». В maman проснулась артистка по части любви, заиграла перининская кровь. Ее матушка, бабушка, прабабушка и так далее, вплоть до Варвары Савишны, жены основателя фамилии, — все жили «партией», то есть замужеством, подобно тому как предки по мужской линии жили «карьерой», то есть отчасти женитьбой. Основатель фамилии только женитьбами и сделал карьеру. Он был женат три раза (на Кроваткиной, Тюфяковой и Сенниковой), и каждый раз получал за женою в приданое, между прочим, множество перин, — откуда и фамилия Перинин.
Постоянное присутствие maman нисколько не стесняло Сонечки: она была неопытна и робка. Мечтая по ночам о Nicolas и представляя себе свидание с ним наедине, она то и дело краснела как маков цвет. «А ну как он меня к себе на колени посадит? А ну как он…» Вообще от него можно ожидать много страстных выходок: он смотрел на нее так властно и с таким аппетитом, что ей подчас неловко становилось. Так тонкий гастроном смотрит на сочный кусок бифштекса.
Неопытные барышни воображают, что влюбленные юноши все смотрят на глаза; Сонечка может удостоверить, по крайней мере относительно Nicolas, что это неверно: он почти не смотрит в глаза, а всё фиксирует то грудь, то шею, то руки… Какие у него глаза. Эти глаза положительно проникали за платье, Сонечка всегда чувствовала жар, когда он смотрит. С maman ей было гораздо ловчее. Ее мысли и мечты получали более серьезное направление. Она думала о будущем. Она воображала себе это будущее в образе maman. Она будет такая же розовая, так же молода душою; с нею будет ее дочь, а у этой дочери будет свой Nicolas… Какая это будет дочь? Как Сонечка будет ее воспитывать? Она будет называться… Как бы там ни называться, но прежде ей нужно родиться… Тут Сонечка снова краснела как маков цвет.
Но как ни приятно Сонечке вспоминать, а нам рассказывать о всех перипетиях развития того нежного цветка, который был создан Творцом прежде всего живущего и первым естествоиспытателем, Адамом, назван «любовью»; как ни поучительно было бы описать первый поцелуй и постепенный переход от робости к такой смелости, когда maman была уже не только не необходимою, но даже лишнею, а поза на коленях у Nicolas не только не страшною, но даже приятною, — мы все-таки не будем забывать и гигиены и отпустим Сонечку в комнату, потому что она, бедная, очень разгорячилась и может простудиться: с речки подувает свежий ветерок, а здоровье ее более чем деликатно. Нам наперед было известно, что Nicolas к ней не выйдет; но мы должны были продержать ее на террасе, чтобы представить читателям и кое-что рассказать о ней. Сделать это в ее отсутствие было бы неблаговидно, ввиду ее крайней беззащитности: она никогда не узнала бы, что мы о ней наговорили, потому что maman строго запрещает ей читать русские журналы. Что же касается до правила: «о присутствующих не говорят», то, нам кажется, оно выдумано специально для политики и в частных отношениях ни к чему обязывать не может.
Эта ночь была неудачна не только для Софьи Петровны, но и для Nicolas, и для Петра Степаныча, и для Веры Михайловны, и даже для Сережи. Такой день выдался. Неприятности начались еще днем, часов в семь, то есть скоро после обеда.
В жизни случаются иногда пренесносные неожиданности. Дни идут за днями гладко, ровно; прогулки сменяются едою, еда — занятиями, то есть музыкою, пением или игрою в карты; занятия — снова удовольствиями, например живыми картинами, причем Лизавета Петровна так хороша в роли встретившейся с волком Chaperon Rouge, а Сонечка в позе крестьянской девушки у колодца; или Nicolas рассказывает очень остроумные сцены из еврейского быта и прочее — и вдруг, ни с того ни с сего, всё это расстраивается, всё словно валится кубарем под гору…
В данном случае виновата была именно гора, то есть это Вера Михайловна думала, что гора, а на самом деле причины были другие.
За обедом еще никто ничего не предчувствовал; всё было вполне благополучно, по обыкновению. Maman председательствовала. Справа от нее сидел Nicolas, рядом с Сонечкой и Лизаветой Петровной, а слева — Сережа, потом молчаливый гувернер и молчаливая мисс Дженни. Лизавету Петровну тоже можно было отнести к категории молчаливых: она хотя и щебетала весьма удовлетворительно, но не требовала ни внимания, ни сочувствия и умела как-то скромно стушевываться, в ожидании той минуты, когда и на ее улице будет праздник, когда и она выступит на первый план, как теперь Сонечка. Папа помещался против Веры Михайловны.
Вера Михайловна вела себя чрезвычайно сдержанно. Ее глаза глядели умно и проницательно. Она не упускала из виду ни одного жеста Петра Степаныча, ни малейшего оттенка выражения его мягкой, благодушной физиономии. Остальное общество во всем подражало ей.
С папа все были на политике, и со стороны Веры Михайловны требовалось немало гениальности, чтобы поддерживать лады и устранять всё, что лишь сколько-нибудь могло его раздражать. Нужно было следить за такими мелочами, до которых она никогда не унижалась в Петербурге. Например — солонки и бутылки. Где же видано, чтобы хозяйка сама входила во всё это? А ей приходилось.
Она привезла с собою только одного человека, который не мог всюду поспеть, а деревенской прислуге, привыкшей ходить за одним только Петром Степанычем, не доверяла. Экономка всегда оставалась в городе. Солонки должны были стоять совершенно симметрично, так, чтобы спереди представлять два безусловно прямых ряда; а сбоку приходиться на равном расстоянии от каждого прибора. Петр Степанович замечал малейшее уклонение от этого правила. Бутылки и графины, без надлежащего надзора, наверное были бы перепутаны. Ужасно тупой народ!
Никак нельзя растолковать, что если на одном конце графин справа, а бутылка слева, то на другом должно быть то же самое. Вместо того чтобы расставить по диагонали, как раз поставят в ряд, и выйдет безобразие. А стаканы, стаканчики, рюмки! Всё было бы перепутано. Цветы оказались бы не на месте, а пожалуй, и вовсе отсутствовали бы. А цветы, не говоря уже о вкусах папа, тем еще необходимы, что несколько закрывают от его взглядов и облегчают ей наблюдение. Он иногда смотрит так долго и пристально, что делается неловко. Да это еще что? Прислуга и не на такие штуки способна. Раз Прошка не только не надел фрака, но даже перчаток, и подавал блюда голыми, грязными руками! Понятно, ни до чего и дотронуться нельзя было.
— Да, уж действительно… Только мое здоровье и может вынести всё это, — говорила Вера Михайловна после обеда не далее как вчера, когда Петр Степаныч отправлялся к себе бай-бай. — Петр Степаныч… Конечно… Но ведь это развалина! — выпалила она, не выдерживая юмористического тона. — Нервы этого человека до того потрясены, что и не знаю… Ты, Сережа, снова вилку сегодня держал, как персидский шах! Что, скажи на милость, из тебя выйдет? Пожалуйста, не думай, что меня ослепляет любовь к тебе! О, нисколько!.. Никакого благородства в этом мальчике нет!.. Господи! Столько забот, столько хлопот — и ты еще… Если б ты был благородный мальчик, то понимал бы… Тот погиб… Ну, я об нем и говорить не хочу… На тебя ведь вся надежда! Какую ж ты карьеру можешь сделать, если с детства будешь вести себя таким образом? Ты думаешь, я для себя хлопочу?… Бедный папа… Что ж! Он — конечно, это будет ужасный удар! — но он еще года два протянет… Не забудь, что завещание еще не сделано…