Леонид Гиршович - Арена XX
Ну да ладно, уборная как зеркало русской революции – что нового можно об этом сказать? К тому же поголовная грамотность начинается с уборной, и за это она получает как минимум очко.
На стене, облицованной изразцовой голландской плиткой цвета небесной лазури, была сделана – не будем уточнять чем – надпись, правописанием своим выдававшая уроженца здешних мест:
ЭХ ЯБЛОЧКО КУДА КОТИШСЕ В ГУБЧЕКА ПОПОДЕШ НЕ ВОРОТИШСЕ.
В смысле, эк мы вас, гадов! А гад взял и переправил «губчека» на «гопчека», пользуясь теми же подручными средствами.
В груди у красноармейца было одно горячее желание: поскорей добраться до отхожего места. Но в миг, последовавший за кульминационным, взгляд различил человеческую фигуру. В углу кто-то сидел – протянув ноги. «Мать честная, убитый… нет, кажись, дыхлый еще».
Перед красноармейцем встала проблема нравственного выбора. Накануне был зачитан приказ по караульной роте: в отхожих местах на пол не срать, а только в эти… миски. Нарушившие приказ будут лишаться дневного довольствия. Логично, если исходить из того, что причина – она же и есть следствие.
Как быть? Доложить – остаться без каши, говно-то свежее. Скрыть – грех на душу взять. Красноармеец вышел из положения: переложил всё в эту самую миску, вытер ладони об изразцовую плитку цвета небесной лазури и с легкой душой побежал докладывать товарищу Даукшу обстановку.
– А на что мне портной без швейной машинки? – сказал Хмельницкий. – Такие мне не нужны, хоть бы и портные.
– А что он у тебя делал?
Хмельницкий безнадежно махнул рукой:
– При сгоревшей опере жил. Хлопотал за сына, чтоб помогли найти. А его и без меня нашли. Под мостом, с белогвардейской пулей.
– Скверно.
– Скверно то, что выступление товарища Троцкого намечалось провести в опере. Трауэр, знаешь его, из отдела пролетарской культуры, прибегает с предложением: прямо на пожарище обтянуть трибуну красной материей и написать: «Весь мир насилья мы разрушим». Троцкому понравится, говорит. У него самого шинель на красной подкладке. Это производит на бойцов глубокое впечатление.
– Молодец.
– Кто молодец? Мы телеграфировали в Свияжск…
– Ну?..
– Пришел ответ: ищите другое помещение.
– Ну хорошо… Что мне с этим мужичком делать? А если умрет? А может, он, черт, заразный? Надо бы доктора позвать.
Как отца своего сына, дядю Ваню все же поместили в лазарет при губкоме. Он заблудился в лабиринте мозговых извилин. В лабиринте нет пути назад. Приходил в себя, а пришел в кого-то другого.
Трауэр носился с идеей «Красной Валгаллы», где бы вместо павших героев германского эпоса за бранными столами герои революции справляли тризну по себе. Он имел виды на дядю Ваню.
– Трауэр, редактор газеты «Клич юного коммунара», – всякий раз заново представлялся он медицинскому персоналу казанской «кремлевки». – Как чувствует себя больной Карпов?
А больной Карпов чувствовал себя заново родившимся. Умытый, свежевыбритый, в своем преждевременно подступившем младенчестве, он грезил о феях, некогда населявших этот мир, об усачах-гастролерах, о характерных певцах, которым сходили с рук все их коленца: «Стрешнев, помните – стрельцам: “Ступайте в домы ваши, там молитесь за их государево здоровье”. А он: “Ступайте в домы ваши, там ждет вас вкусный ужин”. Не хотел молиться за государево здоровье. Хе-хе-хе…».
В накинутом поверх институтской тужурки белом спекшемся халате («…И крахмалу они не жалели»), нарочито неудобно примостившись на самом краешке больничной койки, Трауэр доставал неловко сшитую тетрадку и слюнил карандаш, чтоб записать «Повесть о сыне» (название уже есть).
Но о сыне-то как раз клещами не вытянешь. Исторгнут из памяти за то, что без спросу покинул отца. Все только об одном: «А помните, как в “Волшебном стрелке” пуля попадает в белую голубку? “Не стреляй, – кричу, – это я!” А уже всё. Но потом она оживает. Бьют барабаны. “Ден хайлиген Прайс”, – поют все».
– Михаил Иванович Трауэр, – в десятый раз представлялся Миша главврачу, профессору Кабалевскому. – Скажите, профессор, когда произойдут улучшения в самочувствии больного?
– Лучше, чем теперь, ему уже не будет никогда, субъективно, конечно. Свирепствует цензура мысли, введенная самой природой. Не мне говорить редактору советской газеты о благотворном воздействии цензуры.
Трауэру только что стукнуло двадцать, позади у него был один курс ветеринарного института и штурм казанского пехотного юнкерского училища, впереди – светлое будущее. Он был польщен словами главного врача, хотя и понимал, что тот издевается. Обложенец, что уж там взять с обложенца. (Профессора, устроившие сбор пожертвований в пользу Комуча, были обложены данью, в десять раз превосходившею собранное ими на Народную армию. «А на укрепление советской власти пусть жертвуют в десятикратном размере», – постановил Реввоенсовет.)
Легко отделались, господа казанская профессура. С господами пленным юнкерьем так не церемонились. А Кабалевского, по указанию Вацетиса, и вовсе оставили в покое. Чтобы скальпель не дрожал у коллеги – Трауэр и сам без пяти минут ветеринар. Повинился в газете, жаль, что не в его. «Так как советская власть обладает реальной силой, то признаю ее как реально существующий факт», – написал профессор Кабалевский в «Красном терроре», органе казанских чекистов. Жаль, жаль.
– А растормошить его нельзя, профессор?
– Тормошите…
У Миши Трауэра такое подозрение, что театральный портной дурачит его. Бессознательно. Миша был в курсе теории Фрейда. В одной брошюре он подчеркнул – химическим своим карандашом: «Первоочередная задача советской психиатрии заключается в том, чтобы, опираясь на передовое учение Зигмунда Фрейда, освободить трудящихся от пут подсознания и тем самым поднять их сознательность. Настало время вытряхнуть из себя хлам подавляемой сексуальности, веками накапливавшейся в подвалах человеческой психики».
Впоследствии фамилия автора задевалась куда-то вместе с брошюрой, но название брошюры на месте (постучал себя пальцем по лбу). Она называлась содержательно: «За пролетарский психоанализ». Трауэр принципиально за содержательные названия. Недостаточно назвать газету «Клич», надо уточнить, чей? А вдруг индейцев. «Клич юного коммунара» хорошее название, а «Правда» нет. Не отражает классового содержания. «Большевистская правда», «Правда ВЦИК». Он поднимет этот вопрос позже, на данном этапе было бы несвоевременно. Если революция терпит профессора Кабалевского, то и «Правду» стерпит.
Долгожданный сдвиг с мертвой точки наконец произошел. Наши сны это наши страхи. Миша сказал:
– В календаре написано: во сне увидеть умершего это к встрече. А где, на том свете или иначе – не написано.
Перехитрил. Ухватил пальцами за ниточку с другой стороны игольного ушка. Это его прием. На днях окликает бывшего сокурсника, который что-то несет в холщовой торбе: «Эй!.. черт, все забываю: ты Фролов или Лавров?» – «Не тот и не другой, Фрол это мое имя. Чего тебе?» – «Фрол? Так ты из кулаков будешь?» – «Сам ты из кулаков», – Фрол прижал к себе обеими руками торбу и заспешил прочь, почти побежал. Небось так и бежит, поди, границу уже перебежал. Как страшную тайну, метнувшись к уху своего психоаналитика, дядя Ваня пропел ему блеющим полушепотом:
– «Он далеко, он за границей…» (наш князь Гудал: «Небесный свет уже ласкает бесплотный взор его очей»).
Давеча молоденький красноармеец стоял в клозете перед «проблемой выбора». Человеку умереть или мне каши не есть. О таких писал Трауэр: «Да, они умеют забывать свою личную жизнь во имя великой идеи революции, эти парни с курносыми лицами, мутными глазами, вооруженные австрийскими ружьями». («Чувствуется, сам ты не курносый», – сказал ему тогда Натан Добротвор, «писатель в редакции», уже немолодой человек, страдавший одышкой и работавший дома.)
Теперь сам Трауэр оказался в щекотливом положении: остаться без каши или поощрить контрреволюционное подсознательное? Заграница отождествляется с раем…
Во имя великой идеи нужно подавлять в себе мелкобуржуазный гонор, именуемый нравственностью. Что значит «заведомая ложь», когда образ героя будет вдохновлять тысячи занявших его место в строю? Ради этого можно пойти и на сделку с чужим подсознанием.
Миша поднес к губам палец:
– О загранице никому ни слова.
В глазах у дяди Вани лукавство: коли вам так хочется, притворюсь миской каши. «“Революционер, отвергающий существование надклассовой морали, стоит перед нравственной дилеммой личного характера” – чем не заявка в репертком?» – подумал Трауэр.
Синодик революции пополнился еще одним именем – комсомольца Николая Карпова, за други своя жизни не пожалевшего. Его подвиг, канонизированный революционной историографией, под пером Михаила Трауэра выглядел так. Коля Карпов узнаёт о предстоящей казни шести товарищей. Случайно его закадычный друг Саша Выползов подслушал разговор двух солдат. Шла эвакуация раненых из госпиталя, и один из них сказал другому: «Столько раненых, что подвод не хватает». А тот ответил: «Зато коммунистов на расстрелы возить – хватает, утром снова шестерых свезут в овраг за Госпитальной».