Андрей Битов - Белая шляпа Бляйшица
Эта «отдельно взятая» деталь не казалась мне странной. Напротив: надо было понимать так, что, в силу своего благородства и высокосортности, он заливал себе очи, соответственно, самым благородным и высокосортным, самым элитарным, самым дорогостоящим напитком; а в силу «легендарного масштаба своей личности» (аксиома, исходившая от заклятой им до идиотизма мамаши), заливал он их, соответственно, в мифологических объемах.
Много позже мне довелось увидеть в одном фильме (в жизни — не видела более никогда) такие же, достойные легенд древности, крупномасштабные возлияния — там этот нектар олимпийцев (регулярно вплескиваемый — для немедленного, залпом, опорожнения — в шестигранный стакан) именовался «генеральский чай». В фильме, собственно говоря, и действовал генерал, — а у мамаши, наяву, был её частный, снизошедший к ней лично, царь, Бог и герой, так что мой скромный, тихий, кротко-патриархальный еврейский отец, ради Хеопсенкова брошенный с несменяемой и несмываемой наклейкой «дурак», являлся, по сути, дураком дважды: ведь он не обладал мощью той Духовной Вселенной, объём которой, для сохранения своих параметров, требовал бы постоянного подсоса наиблагороднейшей влаги.
Однако, как писали на глиняных дощечках древние египтяне, духовная жажда, по сути, ненасытима и обладает склонностью возрастать строго по экспоненте в процессе попыток её насыщения. Поэтому вскоре (после встречи с мамашей) коньячная влага, под гораздо большим напором, стала выхлёстываться Хеопсенковым непосредственно из двухлитрового алюминиевого чайника.
Почему? Ну, во-первых, чаю — чайник. Во-вторых, устранение из видеоряда оскорбительной своей вещественностью бутылки (так шахматных гениев раздражает косная материальность деревянных фигур), уже придавало жидкости, напрямую (и одновременно незримо) переливаемой в фараонское тело Хеопсенкова, бесспорно, сакральный характер: это была эманация. И потом… Дело в том, что именно чайник в своем эволюционном развитии ближе всех прочих ёмкостей приблизился к реанимационному поильнику. Поэтому… как бы это получше выразиться… Когда Хеопсенков валялся на койке в жопу пьяный, ему было сподручней гасить пароксизмы жажды именно из чайника, потому что к бутыли следовало бы подымать свое отягчённое благородством чело, чего даже он, всемогущий, делать в таких-то уж состояниях не мог. (Вот вам и ответ на схоластическую задачку: может ли Бог создать такой камень, который Сам же не сможет поднять? Может, может.)
Итак: пиво — как воды, коньяк — как чаёк.
Изящный дактилический зачин к агитке за моральный облик.
Кстати, насчёт дороговизны коньяка — это моя оценка из настоящего. Понимать Хеопсенкова умом, как и страну, его породившую, было делом полностью дохлым. Поэтому, в возрасте тринадцати лет, у меня не возникало таких апокрифичных мыслей, которые подтолкнули бы связать в причинно-следственную цепочку, например, факт беспрерывного опорожнения Хеопсенковым чайников, полных коньяку, с фактом того, что у меня, помимо школьной формы, было одно-единственное платье. Когда я слышала от одноклассниц, что мамы им шьют обновки к «майским», «ноябрьским», к Новому году (именно сами шьют — с деньгами у всех негусто), мне это казалось странным, взбалмошным, даже чем-то неприличным — потому что излишества, как мне внушала мамаша, крайне неприличны и обнаруживают дурной вкус. Моя родительница одним поворотом головы выказывала презрение к этой доморощенной кройке и, разумеется, «мещанскому» вязанью-шитью: нечего баловать! А раз осуждала сама мамаша (с указки, конечно, Хеопсенкова) — это было равнозначно анафеме.
Не странным мне казалась и моё собственное положение: на животе упомянутого платья — светло-зелёного, ситцевого, из которого я давно выросла — через полчаса дворовой игры всегда образовывалось большое тёмное пятно от мяча; тогда я шла домой, стирала платье серым осклизлым хозяйственным мылом, развешивала его на балконе — если стояла жара, платье высыхало быстро, если нет, приходилось ждать, ждать, ждать целый день, затем я тщательно отглаживала его воланы, карманы, рукава-фонарики, надевала — и снова бежала во двор…
Насчет того, что «шла домой» — это неправда. Дома у меня, с появлением Хеопсенкова, не стало. Мамаша и Хеопсенков, как было сказано, устроились в бригаду хануриков — и бросили Петрополь со всем, что в нём есть. В этой тяге «всё зачеркнуть и начать с нуля» — тяги людей, по сути, без стержня (их «стержнем», то есть начинкой, являлись блохами скакавшие «настроения»), без традиций, без истории, — в этой тяге людей, по сути, бесхарактерных, а потому невероятно опасных — в этой их тяге «все зачеркнуть и начать с нуля» — тяге, которая трусоватым, с вечно втянутой головёнкой, курам, кажется, наверное, «ах, романтичной» — мне, узнавшей «романтику» на своей шкуре, видится негасимый инстинкт взбудораженного вандала и плебса: соскоблить, всенепременно соскоблить вековые фрески — и хамской рукой, «в акте вечного обновления», повесить на их место санпросветплакаты, кухонные календари — или фотографии какой-нибудь передовой стройки.
В том, чтобы бросить Петрополь со всем, что в нём есть, надо, во-первых, очень мало его ценить. А во-вторых (с романтизирующего плебса и спросу нет), для этого надо быть, на мой теперешний взгляд, полностью совращённым идеологией беспорточных «интеллектуалов» («мой адрес — не дом и не улица») и, конечно, сбитым с толку стадной токсикоманией с её, как там, «запахом тайги».
В случае мамаши и её алкоголика эта амброзия (эстрады шестидесятых) была волшебным образом превращена, сообразно с особенностями химической индустрии (т. е. цитадели своеобразно ими понятой «романтики»), в ядовитую вонь всяких триокси-бензол-винил-пента-гекса-акрил-ацетатов, от которых подыхало то немногое живое, что как-то пыталось цепляться за любую воду и любой воздух в убогой и затхлой, полузадушенной нищетой глухомани. Полузадушенной — это, конечно, страшней, чем в задушенной насмерть: кошка-нищета играется с мышью, та молит прикончить — но тщетно. Оглядываясь назад, я спрашиваю себя: ради чего, ради каких достижений межгалактического разума, ради каких таких воспарений духа, была, в самом начале, исковеркана моя жизнь? И вспоминаю ладонь родительницы с кривыми, словно от безволия, слабыми пальцами: на ладони лежат три грязно-серых, неровных («Полуфабрикат!» — провозглашает поддатый Хеопсенков) — три грязно-серых катышка полиэтилена.
…Бездомность степных захолустий, ссыльные немцы и загубленные бормотухой аборигены, убогие бараки и саманные домишки, кишащие одомашненными полёвками, тараканами, вшами, Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усреднённые в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга, солончаковая почва, не впитывающая влагу, чавкающая тысячелетней жижей, засасывающая тебя вместе с сапогами, проглотившая, в конечном итоге, твои сапоги, и вот, увязая в грязи, ты бредёшь в школу босиком, ты бредёшь в школу, ложась цыплячьей детской грудью на ветер, спиной нельзя — унесёт, с размаху швырнёт в жижу — и захлебнёшься; ты, каждым шагом пытаясь пробиться сквозь плотный, как стена, ветер, стараясь не рухнуть в чёрно-бурое, смахивающее на фекалии, месиво, бредешь в школу, в серое здание барачного типа, где перед входом стоит Монумент Вождю, раскосому, как самый простой казах, — и громадное, двухсотведерное корыто для мытья сапог, моешь там свои ледяные ноги; вот всплывает с илистого дна памяти семилетний Ванечка Шмидт, утонувший в этом корыте, трупы осетров и белуг, гниющие по берегам Дельты, трупы осетров и белуг со вспоротыми животами, с наспех вывороченной оттуда икрой, чёрные стаи мух в Дельте, чёрные стаи мух над трупами осетровых рыб на берегу Казахского моря, чёрный каравай икры, идущий у браконьеров за трёху, сухой спрессованный каравай чёрной икры, его режут на пласты широким ножом, он невкусный, и снова в школу, где ты, еврейка, учишься всегда хорошо, а это нельзя, это много, уж что-нибудь одно, тебя избивают в кровь, и ты учишься давать сдачи, тебя избивают в кровь, и ты бьёшь своего истязателя, мордой об парту, в кровь, и рвёшь на нем пионерский галстук, не в идеологическом, а в яростном, зверином порыве — рвёшь на нём пионерский галстук, не сумев его этим галстуком задушить, моя мамаша, как всегда, как положено (у каких идиотов?), берет сторону «дальнего», она исходит из презумпции моей имманентной, моей непоколебимой виновности: мальчик прав, а ты виновата, мальчик прав, это ты виновата, мальчик прав, ты сама виновата, не лезь, не тяни руку, не выступай, у тебя слишком красивый карандаш, у тебя ленинградский пенал, у тебя слишком чистый воротничок, ты слишком быстро решаешь задачки — тише, медленнее, грязнее, тупее, мальчик прав, это ты виновата, четырнадцатилетний третьегодник, прыщавый дегенерат прав, и вот, он передо мной, одиннадцатилетней, вываливает свои страшные гениталии (при том, что я и нестрашные-то видела только на статуе) и скрежещет вонючим отверстием рта: сейчас тебе так заделаю, сразу в роддом побежишь, — мальчик прав, это ты виновата, и я бегу, но не в роддом, а от мальчика, но назавтра, с дружками, после уроков, он спускает на меня собак, это и есть урок, главный урок, мальчик прав, это я виновата, и так каждый вечер, после второй смены, и я бегу в степь, чтобы там умереть, и через два дня возвращаюсь, а «дома» меня не хватились, их самих не было «дома», они делали полиэтилен, серые катышки, а у тебя родители военные? — нет — а кто? — не знаю — а ты русская? — нет — а кто? — я нерусская — родители, говоришь, не военные? а я видела у вас шифоньер, как же не военные? — не военные? а кто? — а почему ты уезжаешь и больше не приедешь никогда? куда ты едешь? — не знаю — а кто у тебя родители? — не знаю, они особенные, но толком не знаю — так куда же ты едешь? — не знаю — сувенир на память: носки из верблюжьей шерсти, прощайте, верблюды, похожие на озабоченных, навьюченных тысячелетней скорбью евреев; Великая Русская река: ты поживешь пока с другими людьми, а мы уедем, ты поживешь пока с чужими, а мы уедем, так надо, все будет хорошо, мы уедем, а ты останешься, ты взрослая, тебе одиннадцать, все будет нормально, а пока не очень нормально, чужие люди тоже уехали, я одна, а соседи по коммуналке не хотят, чтобы ребёнок был один, возможен пожар, возможно возгорание предметов, утечка газа, разбрызгивания и разливы воды, протечки пола-потолка и их обрушивание, поэтому соседи не пускают меня в их перепуганную квартиру, я ночую на улице, на скамейке, о происходящем не думаю, взрослые всегда правы, хорошо, что май, а зато утром соседи пускают, ведь мне надо взять портфель, я отличница, у меня будет похвальная грамота, и меня не бьют, это большой город, памятники героям революции, фильмы о революции, улицы имени революции, сизовато-серые участники революции, живу одна, рупь в день, трачу на мороженое, если по девять копеек, будет одиннадцать штук, целая кастрюля, ем суповой ложкой, но и этому приходит конец, здравствуй, лето, пионерский лагерь в три смены — что такое лето? — пионерский лагерь в три смены — а подробней? — после обеда голодно, быть наказанной стыдно, ночью страшно, когда бьют — больно, днем скучно, когда дразнят, плачу, очень скучаю по тебе, мамочка, забери меня, пожалуйста, можешь не кормить, мне ничего не надо, только забери — всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, всем детям хорошо, а тебе нет, ты что, особенная? — здравствуй, школа! что такое школа? — школа — это были друзья на месяц, и больше нет, потому что — ты куда уезжаешь? — не знаю, меня увозят — куда увозят? — я не знаю, так надо — кому надо? — я не знаю; Великая Русская река на другом отрезке: хрущобы, трущобы, бездомные собаки в репьях, составленные как бы из двух разных половин, люди, похожие на этих собак, пустыри, ржавая арматура, Великая Русская река катит винно-водочные воды свои, частик в томате, мы ищем угол: вы не сдаете? — мы ищем угол, потому что Хеопсенков, хлещущий коньяк из чайника, не хочет жить в общаге с хануриками из бригады, заливающими в вонючее свое нутро все, что горит, но практически обитает именно там, то есть пьёт именно там, мы ищем угол: вы сдаете? — мы ищем угол, в одном прокантовались, ушли, что-то не так, в другом прокантовались, нас выгнали, что-то не так, мы ищем угол: вы сдаете? — у меня только портфель, то есть надо выбросить игрушечную лисичку и медведика — не набирай барахла! (мамаша) у нас нет места! только портфель! только то, что поместится в портфель! — но как же я выброшу лисичку и медведика? ведь у меня больше никого нет!! — прекратить слёзы! только портфель! — но ведь они живые! — всё! тебе было сказано! учти, повторений не будет! — вы сдаете? пятнадцатый угол за год, к счастью, в том же населённом пункте, перенаселённость пролетарского района, перенаселенность пролетарского города, перенаселенность пролетарской страны, вторая смена, говорят, будет третья, всего не хватает на всех, ничего не хватает ни на кого, 5-й «Е», суп: частик в томате, второе: частик в томате, закуска: частик в томате, повидло, мы ищем угол, Хеопсенков ищет пятый угол, ветки для растопки печки, мы нашли угол, а дров нет, нашли угол без дров, потому что наш угол с коньяком, я собираю ветки на дороге, ветки для печки, страшно холодно, мне во вторую смену, а Хеопсенков ушёл уже в новый угол, почему? — так надо — почему? — без «почему»! и мы уже там, в другом углу, вслед за Хеопсенковым, мы — это моя родительница и я, то есть чемодан без ручки — таскать обременительно, а в интернат не сдашь, только на зимние каникулы, в интернат для глухих: их только на зимние каникулы родители оттуда забирают, а меня только на зимние туда сдают, всего только каникулы перетерпеть, мне повезло, ищем угол — находим, новый угол: мамаша, как всегда, чисто скоблит табуретку, сурово накрывает её свежей газетой «Правда» — вот и готов элегантный, не буржуазный интерьер — ужин: частик в томате, чайник с «чаем», немного сыру, хлеб, «ты слишком толсто корку на сыре режешь, надо экономить» (Хеопсенков — мне), снова поиски угла: вы сдаёте? дыра в стене, странный угол, видна улица, хорошо, что май, другой угол: помещается только кровать, на ней — пьяный в жопу Хеопсенков, сбоку мамаша, моя раскладушка входит под их ложе наполовину (психолог через пятнадцать лет: вы в детстве ночью слышали что-нибудь между родителями? — я?.. нет — вы что, в другой комнате спали? — нет, я под их кроватью спала —??? — да, под их кроватью — и вы не слышали ничего? — нет — но это невозможно! — возможно: я хотела спать, а не жить, я хотела заснуть навсегда, я не хотела жить), здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены — что такое лето? — лето — это пионерлагерь на три смены — а подробней? — это пионерлагерь на три смены, собираюсь одна, тащу чемодан одна, меня не провожают, «моим» некогда: полиэтилен!.. или что-то ещё — а подробней? — девочки с огромными грудями, эти девочки уже делали аборты, пацаны с татуировками и выбитыми зубами, они говорят, что будут со мной делать это самое, пьяный физрук, пьяный худрук, пьяный музрук, пьяный плаврук, пьяный замдиректора по военно-патриотической подготовке (военрук), месяц не мылись, мама, забери меня, пожалуйста, — дети говорят, им здесь нравится! всем нравится! всем детям наших сотрудников нравится! — я не мыла голову две недели, но я так не могу, у меня длинные волосы, коса, и я мою, а шампуня нет, я мою стиральным порошком, а вода Великой Русской реки нуждается в специальной очистке, она нуждаются в предварительной обработке, она слишком жёсткая, как и всё великое в великой стране, и вот мои волосы сбиваются-скатываются в плотный валенок, их уже не разлепить, мамочка, забери меня, начальница лагеря позорит меня на линейке, мамусенька, забери, я повешусь, с вашей дочкой всё в порядке, мы остригли её наголо, зато голова цела; Великая Чувашская река: гостиница, другая гостиница, снова гостиница, вокзал, причал, рабочее общежитие, я живу в изоляторе, других комнат нет, а где мама? — мама в больнице, у неё дизентерия, тут везде дизентерия, тут много плакатов «Мойте руки мылом», но нет мыла, водопроводной воды тоже, по правде, нет, зато полно плакатов, никакого дефицита плакатов нет, — живу в рабочем общежитии, вот и мама вернулась, Хеопсенков пьёт из чайника, ищем угол: вы не сдаете? с таким ребёнком разве сдадут? ребёнок мочится в постель! это в тринадцать-то лет! — у неё энурез, понимаете? — это проявление сильного невроза, вы понимаете? — какой ещё невроз? с чего это у неё будет невроз? писается, потому что слабый мочевой пузырь, наследственное, в дурака-папашу, поживешь полгода у наших знакомых, нам надо уехать — но я писаюсь по ночам — значит, не будешь писаться — мама, этот дядя алкоголик, он ко мне пристаёт, не оставляй меня, пожалуйста, я тебя прошу, мамочка, — веди себя хорошо, и всё будет хорошо — отличница в школе, активистка библиотеки, победила на конкурсе — приезжайте, ваша дочка пролежала всю ночь в моче, у неё воспаление легких — так что, разве у вас врачей нет? мы что, разве не в Советском Союзе живем? — приезжайте — ПРИЕХАТЬ СОЖАЛЕНИЮ НЕ МОЖЕМ ТЧК ПОЛИЭТИЛЕН; Великая Северная река: дикий холод, уроков нет, уроки есть, покосившаяся хибара дощатой школы, в классе тепло от печки, но дует из окон, вонь из неглубоких, жижа тут же, рядом, выгребных ям, чёрные, с сосульками нечистот, очки нужников и коричневая полузамерзшая жижа почти всклень, не выступай, утопим в говне, не выступай, утопим в говне, не выступай, утопим в говне, дикий холод, валенки, толстые штаны, поживешь с бабушкой, бабушка добрая, скорей бы лето, снимай штаны, не дашь, утопим в говне, здравствуй, лето, пионерлагерь на три смены, мамочка, забери меня отсюда, пожалуйста, всем нравится, а тебе нет, ты уже взрослая, ты должна понимать, у меня уже есть месячные; я взрослая — Великая Украинская река: жидовка, мало вас Гитлер, мало, надо бы вас больше, я бы больше, я бы вас всех, жидовка, она живет в халупе, я видел, твои родители задрыги, ханурики, она не жидовка, жиды не живут в халупах, жиды живут лучше нас всех, я бы их в душегубки, пусть там живут, жидовка, жидовня, давить вас всех, я уже взрослая, у меня месячные, но их нет, они должны быть, но их нет, я знаю почему: Хеопсенков приставал ко мне, мамочка, Хеопсенков приставал ко мне, как можно это пережить, Хеопсенков приставал ко мне, врешь, Хеопсенков не может так поступить, это ты виновата, Хеопсенков не может так поступить, это ты виновата — доктор, у меня нет месячных, были и нет, — а сколько тебе лет? — четырнадцать — а с каким-нибудь мальчиком у тебя после уроков ничего не было? — нет — а с дяденькой не было? — не было, он хотел, но не было — точно не было? — точно, точно — ну ложись, посмотрим, — не надо, доктор, у меня аменорея военного времени — что-что? — аменорея военного времени, я в медицинской энциклопедии читала, это от нервов — от нервов? — я писаюсь по ночам, от нервов, а теперь у меня аменорея, от шока — аменорея так аменорея, хорошо, хоть не гонорея, проколем курс в вену и в ягодицы — идет чёрная девица, не то девка, не то вдовица, и не воет, и не ноет, и не поёт, а хворью покоя дитю не дает — губи лес, губи траву, губи стальную булаву, а не детское тело, найди себе другое дело, аминь.