Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер (Журнальный вариант)
Он выключил компьютер и лег спать.
К нему пришла Татьяна.
Вдоль обугленной стены она тихонько шла к нему, раздетая, от черной двери, поскрипывая половицами, пугаясь этого поскрипывания так, будто боялась разбудить, и всякий раз, чуть скрипнув половицей, замирала, и долго оставалась неподвижной, и снова шла, и приближалась. Склонилась, ее маленькие груди потянулись к его губам, соски ее, твердея, вытянулись жалобно, но тут загрохотало, как в грозу. Зажмурился, открыл глаза. Низко над лицом висели узкие и сизые, будто коровьи языки, груди голой старухи Сутеевой. Она уселась по-хозяйски ему на грудь, поерзала, ногами сжала так, что было не вздохнуть, и прыгала, и растекалась вся вокруг как лужа, хохотала черным ртом, грохотала как гроза, не давала дышать…
Гера проснулся от страха удушья. Он и вправду задыхался, весь в поту. Сердце грохотало, било в ребра, тяжко ныла голова. Он встал с постели и босой, на слабых ногах, вышел из избы на холод. Сел на крыльцо, хватая воздух ртом. Рассвет был сер. Влажную кожу жгло, звук сердца понемногу стих, но Геру бил озноб. Мимо крыльца бурой тенью прошла корова, глухо переступая копытами по влажной глине, следом за ней шел Панюков с кривой хворостиной. Зевнув, спросил:
— Не спится?
Гера ответил хрипло:
— Кажется, я перепарился.
— Это у нас бывает, — согласился Панюков.
Гера отправился в Пытавино за мясорубкой, досадуя на сильный недосып: на взвинченность и слабость, на обожженность нервов, на непомерную болезненность самых ничтожных впечатлений, на слишком яркие, как если б они были откровениями, вспышки пустых, бессвязных мыслей.
…Зачем я сел слева, где солнце бьет в глаза, когда в автобусе полно свободных мест, и почему мне так неловко пересесть, как будто, если пересяду, на меня не так посмотрят?.. И почему водитель с такой подлостью так резко тормозит на каждой остановке? Он что, везет дрова, а не людей?
…И почему в этом Пытавине каждый второй прохожий сморкается мне под ноги, а остальные сплевывают мокрую лузгу от семечек на мостовую?
…И почему кафе «Кафе» будет открыто лишь с двенадцати? Куда податься человеку ради пятидесяти грамм для бодрости? И что теперь — такому человеку бутылку покупать? Вот так у нас народ и спаивают!
…И почему этот кретин небритый подсел ко мне со своим пивом и все молчит, поглядывает, в глаза сбоку заглядывает? Что ему, мало пустых лавочек на набережной? Сиди, где хочешь, дуй свое «Клинское», любуйся озером — нет, надо к человеку приставать!
…И почему такая тесная толпа расперла их базар? Понятно, день субботний, но что тут покупать? Подержанные мобильники? Весь этот хлам китайский с люрексом, пошитый даже не в Китае? Дрянные диски-тряпки с дрянным кино про мордобой и выпускание кишок? Эти тарелочки и чашки из пластмассы со зверушками, цветочками и птичками? Их невозможно предложить гостям, куда пристойней есть руками! И почему повсюду под ногами воробьи и голуби и всюду мухи? И почему даже в тени воняет стухшим мясом? И почему никак не вспомнить, где я тут видел эти мясорубки?
В двенадцать, как и значилось на вывеске, кафе «Кафе» открылось; Гера был первый посетитель. Сел за свой столик у окна с видом на площадь и вокзал. Поставил на окно коробку с электрической корейской мясорубкой и пакет с самыми толстыми макаронами из всех, какие только были в бакалее возле пытавинского рынка. Мобильник выложил перед собой на скатерть и, прежде чем звонить, выпил бодрящие сто граммов водки «Вдарим!» под бутерброд со шпротой. Но с недосыпу не взбодрило — повело. Гера вцепился в край стола обеими руками и задышал испуганно и ровно.
Как только столики и стулья, кадки с фикусами, швабра возле кухни, и ведро, и тряпка на краю ведра, гроб усилителя в тени эстрады, подоконник с мясорубкой и пакетом, тюль занавески, площадь и вокзал угомонились, прекратили хоровод водить перед глазами, Гера разжал вспотевшие пальцы, откинулся на спинку стула, сразу размяк, растрогался до слез. Хотелось сделать что-нибудь хорошее. И потому он не Татьяне первым делом позвонил, а матери.
Голос ее, как и всегда, был испуганным. Пришлось ее во всем подробно успокаивать. Сыт, чист, накормлен и здоров, природа — рай, люди — сказка… Кстати, о людях: нельзя ли позвонить какому-нибудь классному кожному специалисту, хотя бы Савенкову, и у него узнать, что это за болезнь, когда все ноги снизу обсыпает красными пятнами и они сильно чешутся….
— …Нет, мам, ты не подумай, — спохватился Гера вовремя, — это я не про меня! Это мой Панюков страдает неизвестно чем, а докторов хороших, чтобы поставили диагноз, здесь не найдешь… Ты там спроси у Савенкова, какие нужны лекарства, пусть он пропишет, и, я тебя прошу, купи их и отправь по почте! Пусть дядя Вова адрес даст…
Мать сразу не ответила и молча задышала в трубку. Потом спросила:
— Ты мне скажи: ты с этим Панюковым вместе в баню ходишь? Ты босиком с ним вместе ходишь? Ты от него не заразишься?
— Нет, что ты! Что ты! Не хожу! Какая баня? — соврал Гера с перепугу. — Какое — босиком? Он всюду ходит в сапогах! — И, опасаясь снова ляпнуть лишнее, закончил разговор: — Мам, извини, у меня ноль на телефоне.
— Я положу! Я положу тебе на телефон, только звони! Звони почаще!
Обрыв…
И — долгие гудки мобильника Татьяны. Считая их, Гера готовился сказать: «Ты мне снилась этой ночью». Услышав же ее грудное: «Да?», запнулся, не сказал…
— Что молчишь? — спросила Татьяна.
Гера ответил:
— От волнения.
— Это хорошо, — сказала она, как показалось ему, недовольно.
— Что-то ты хмурая.
— Я плохо спала.
— И я почти не спал, — вот тут бы и сказать: «Ты мне сегодня снилась», но не успел, услышав:
— Что ты все о себе да о себе?..
Обиделся и мстительно спросил:
— Как там твой Леша Сбруев? — но тут же попытался все поправить: — Я шучу.
В ответ молчала. И он молчал, кляня себя.
Официантка на всю громкость включила радио. Заныли цыганские скрипки, запели хором цыгане. Зажав свободное ухо ладонью, Гера услышал голос Татьяны — ровный, отчетливый и неживой, словно бы и не ее, а той, автоматической, что объявляет в ухо: «Абонент не отвечает»:
— Не знаю, как мой Леша Сбруев. Я моего Лешу Сбруева не видела с его защиты и о нем не вспоминала. Мой Леша Сбруев не звонит мне и передо мною не отчитывается…
Выкрикнул, как выдавил:
— Прости, я пошутил!
Легко отозвалась:
— Прощаю. Только потому прощаю, что шутить ты не умел никогда. И всякий раз, когда ты шутишь, мне за тебя бывает стыдно… Ну хорошо, рассказывай теперь, как ты живешь. Что ты сейчас поделываешь? У тебя там, как я слышу, танцы с самого утра?
— Какие танцы? Тут не танцы, я тут купил мясорубку и сейчас поеду назад. Я буду делать макароны по-флотски…
— Ты извини, но мне пора идти работать. Мне уже некогда — о макаронах…
Грохнула за спиной дверь, кто-то вошел в кафе; не оборачиваясь к вошедшему, перекрывая гром гитар, Гера крикнул:
— Я люблю тебя!
— Наконец-то, — устало ответила Татьяна. — С этого б и начал.
— Ну извини.
— Не стоит извиняться… Звони. Целую.
— Правда?
— Правда.
Оборвалось. Гера бросил телефон на столик и отвернулся к окну. Серая кошка шла по площади. Из-за ив показался автобус, и кошка, изогнувшись, бросилась бежать. Автобус, развернувшись, подрулил к вокзалу.
Он успел на этот автобус. Вновь солнце било в лицо, вновь было неловко пересесть. Гера прикрыл глаза рукой. Зачем она так? Обиделась, что он ревнует? Но разве это ревность? Он никогда ее не ревновал, ни разу… Даже тем утром, когда он вправе был задать вопросы, он ей не задал ни вопроса.
Тем зимним утром, еще рано, затемно, позвонили и сказали: найден, судя по паспорту, Максим, требуется опознать. Гера оделся молча вместе с молчаливыми родителями, но они его с собой не взяли, пожалели. Он остался дома один. Лежал одетый на постели и, будто в медленном кошмарном сне, спокойно, ровно думал, каково — войти под своды, где камень, цемент, кафель, сверху капает (ему навязчиво казалось, что там всюду капает), и заглянуть в лицо Максима… Кто-то постучал в окно. Он выглянул, и в свете уличного фонаря узнал Татьяну. Впустил. Она сказала: «Можно, я с тобой немного полежу?» Он удивился: зачем спрашивать? Легла, даже не сняв куртку, и попросила: «Только не трогай меня сегодня, хорошо?..» Лежала, и глядела в потолок, и ни о чем не говорила, а ему так хотелось ее тронуть, но — не посмел и был горд, что не посмел… Недолго полежала и ушла, едва стало светать, ни слова больше не сказав, не объяснив, как очутилась затемно в их Бирюлеве, вдали от своей Лесной, зачем приходила, зачем лежала и что все это могло значить?.. Вскоре вернулись родители. Мать, не снимая шубы, пряча лицо в шарфе, сразу прошла на кухню, там заперлась. Лицо отца было таким, как если б его кто-то грубо обругал, а он и не нашелся, что ответить. «Не он, точно не он, — сказал Гере отец, — но непонятно, как в его кармане оказался его паспорт. Украл, наверно, точно украл».