Ирина Муравьева - Мы простимся на мосту
– Водка у человека всегда должна быть своя, иначе он – как это сказано? – вошь недобитая…
– Где сказано?
– У Достоевского, где же еще? Раскольников всех там во вши зачисляет… Пускай закусить нам тогда принесут. А вот она, водка. С морозца, хорошая…
Он достал из портфеля бутылку, поставил на середину стола и, помаргивая короткими густыми ресницами, плотно уселся на диване. Горничная, немолодая, с порочным вызывающим лицом, принесла закуску, расставила тарелки и ушла, оглядываясь и виляя крупными бедрами.
– Следят тут за вами? – понижая голос, спросил Бехтерев.
Барченко пожал плечами.
– Алексей Валерьяныч! – Бехтерев разлил водку по большим граненым стаканам. – Вы меня, голубчик, не бойтесь, а? Я сам по уши в дерьме сижу, мы с вами оба хорошо-о-о вляпались! Что они вас обратно-то с Кольского отозвали? Чем вы им не угодили? Меряченье видели?
– Сколько угодно, – отмахнулся Барченко.
– Вот-вот! – кивнул Бехтерев. – Они, вы знаете, чего напугались? Того, что вы этим гипнозом один втихомолку овладеете. Вот чего! А как же? Вас лопари как родного приняли, они люди добрые, простодушные, язык вы их знаете… Кто за вас поручится? Чекист, что ли, этот?
– Какой чекист? – вздрогнул Барченко.
– Фамилия мне не известна, – визгливо засмеялся профессор Бехтерев. – Но был же чекист? Наблюдал? Ну, то-то! Ко мне в институт они все время приходят, трутся там с моими студентами, я уж и внимание перестал обращать. Пущай, мои милые, трутся!
Они помолчали. Барченко быстро положил ложку на стол: не хотелось, чтобы Бехтерев заметил, как у него дрожат пальцы.
– Они с лопарями-то живо расправятся, – задумчиво продолжал Бехтерев. – Шаманов шлепнут, как слуг мирового капитала, а рыболовы да охотники эти… Рыбачат – и ладно! Нет, там теперь другие вершины покорять собрались! За этим и вас пригласили.
– Вы что-нибудь знаете?
– Знаю, что у меня основную лабораторию закрыли! – огрызнулся профессор Бехтерев. – Знаю, что меня за границу не пускают! В Америку два раза с докладом приглашали – не пустили! «Вы нам здесь нужны, дорогой профессор…» Вот это я знаю. А еще… – Бехтерев понизил голос и вдруг сильной рукой придвинул к своему рту голову Барченко. – А еще я знаю, голубчик вы мой, что ни вы, ни я долго в этом мире не задержимся. И я это точно, я досконально это знаю! Дату, конечно, не назову, но за факты ручаюсь.
– А вас-то зачем убивать? – искренне удивился Барченко, высвобождая шею из-под руки Бехтерева. – Вы врач, вы светило, пригодиться можете…
– Сперва пригожусь, а потом и убьют, – тем же визгливым смехом засмеялся профессор. – Я ведь сам шаман! Я свое будущее и без бубна разгадаю…
После ухода Бехтерева Алексей Валерьянович долго не мог успокоиться. Больше всего его мучило то, что он не был до конца уверен в искренности своего собеседника. Зачем было Бехтереву подъезжать к нему с такими вопросами? Зачем эта водка, которую он все подливал и подливал, зачем эта искренность, на которую Барченко не напрашивался? А может быть, он действительно сходит с ума и гораздо логичнее предположить, что Бехтереву хотелось просто поговорить? Кому можно верить? Кто знает, какой ценою Бехтерев удерживает за собой институт? А что это он намекнул про вершины, которые Лубянка собирается покорять? Неужели Тибет? Но ведь и про Тибет именно он, Барченко, рассказывал в свое время Дзержинскому! В тот момент он еще не раскусил их по-настоящему, еще думал, что с ними, невеждами, можно играть и дурачиться. Какой идиот, и с каким самомнением!
Ему стало жарко под легким одеялом, и он вскочил. Свет желтого, раскачанного ветром фонаря упал в его окно, и в слабо озарившемся зеркале Барченко отчетливо увидел Дину, которая, в короткой черной рубашке, босая, стояла, слегка расставив ноги для равновесия, и обеими худыми и прелестными руками зашпиливала на затылке свои неподъемные волосы. Она обернулась через плечо и улыбнулась ему так, как улыбалась всегда: с восторженным и удивленным испугом. Барченко закрыл глаза и несколько минут стоял с закрытыми глазами. Звон в ушах напоминал крымских цикад. Потом звон оборвался, и Алексей Валерьянович открыл глаза; в зеркале было пусто, но кто-то осторожно скребся в его дверь. Он прислушался. Звук повторился. Барченко взглянул на часы. Стрелки показывали три. Почему-то он решил, что это пришла горничная с развратным лицом, которая тоже приставлена следить за ним. Или, может быть, Мясоедов. Он знал, что на Лубянку забирают по ночам, и подумал, что профессор Бехтерев уже успел донести об их разговоре. Поскреблись еще раз, но уже с некоторым раздражением. Барченко опять опустился на диван и до горла натянул на себя одеяло.
– Войдите! Не заперто!
Дверь отворилась, и вошли двое. Одного он давно знал: это был чекист Яков Блюмкин; второй, тщедушный и миловидный, с пустыми глазами, был закутан в длинную гоголевскую шинель с бобровым воротником и изо всех сил старался крепко держаться на ногах. Оба были сильно пьяны. Войдя в комнату, они тут же уселись за стол и размотали шарфы.
– Лежите, лежите! – замахал руками Блюмкин. – Мы шли тут к девчушкам, на пятый этаж, а потом Шершеневич – это вот друг мой, поэт Шершеневич, – а потом Шершеневич говорит: «Покажи-ка мне, Яков, этого гипнотизера великого! Ты меня с ним познакомь, а я ему стихи посвящу». Верно, Шершеневич? – строго обратился он к бледному и пьяному поэту.
Тот молча кивнул.
– А я ему говорю: «Шершеневич! Мы же не дадим товарищу Барченко выспаться! Пускай себе спит, Шершеневич!» А он, упрямый баран, уперся, и всё! «Нет, – говорит, – веди! Я ему свои новые стихи прочитаю». Верно, Шершеневич? Пускай почитает, а? Стихи у него неплохие. Читай, Шершеневич!
– Мною, между прочим, товарищ Ленин интересуется! – в нос и надменно произнес Шершеневич.
– Ох! Это смешная история! – и Блюмкин хлопнул себя по коленке. – Дай я, Шершеневич, расскажу, а то ты все испортишь. Сдает Шершеневич сборник стихотворений в типографию, а название – хуже не придумаешь: «Лошадь как лошадь»!
Барченко устало закрыл глаза.
– Погодите, погодите! Это же еще не всё! В типографии поглядели на название и решили, что раз книжка про лошадь, так она и предназначается трудовому советскому крестьянству. – Блюмкин широко раскрыл рот и захохотал. – И взяли они весь тираж и прямиком его направили на склад Наркомзема для скорейшего распространения среди сельского населения. И тут получился скандал! Дошло до товарища Ленина. Тот вызвал Бурцова и велел принести эту книжонку. Сперва ничего не сказал, повертел в руках, потом прочитал пару строчек, плюнул и попросил обратно унести. Вот какая история… Что притих, Шершеневич? Почитай нам про Олечку! Это он только вчера написал, – обратился он к неподвижно сидящему, почти окаменевшему Барченко. – Пускай почитает!
Шершеневич встал в позу, заложив левую руку за спину, и начал читать – так же в нос и надменно:
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез, —
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.
А мне бы только любви вот столечко,
Без истерик, без клятв, без тревог,
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы до ног…
Он вскинул голову и замолчал.
– Я ему предложил вместо «обсосать» другое слово вставить! – вмешался Блюмкин. – Звучит почти так же, но только смешнее. Нет, упирается, черт! «Ты, – говорит, – не слышишь поэзии!».
– Зачем вы пожаловали? – приоткрывая глаза, спросил Барченко.
Блюмкин пошевелил в воздухе короткими, словно бы обрубленными, пальцами.
– Товарищ Дзержинский разрабатывает план новой экспедиции. Советская власть делает последнюю попытку помочь вам, товарищ Барченко, доказать вашу лояльность, так сказать…
– Экспедиции – куда? – коротко спросил Барченко.
– Это не я вам уполномочен открыть, тем более сейчас. – И Блюмкин выразительно кивнул в сторону пьяного Шершеневича. – Не время сейчас обсуждать. А я со своей стороны пришел предложить вам свою кандидатуру. И дружески вам подсказать, чтобы вы именно на мне и остановили свое благосклонное внимание, поскольку то, чего умею я, вам вряд ли еще попадется!
Речь эта показалась Барченко подготовленной заранее – так выразительно, ни разу не сбившись, чекист ее выпалил.
– Согласен, – сказал он. – А теперь я хотел бы, извините, отдохнуть. На дворе-то уж…
– Пошли, Шершеневич! – засмеялся Блюмкин и подтолкнул поэта к двери. – Стихи твои, брат, не понравились! Другие давай сочиняй!
Оставшись один, Барченко схватил лист бумаги и начал лихорадочно записывать что-то. Пол ходил под ним ходуном, в ушах жидко булькало и разрывалось, стекая внутрь вспучившейся головы, как будто какое-то жуткое чрево колыхалось на его плечах. Сделав над собой усилие, он плотно зажал голову обеими руками; бульканье прекратилось, и в матовом зеркале с отраженным в нем куском посеребренного утром окна опять появилась Дина с теми же высоко поднятыми руками и в той же короткой и черной рубашке.