Тони Хендра - Отец Джо
Однако:
— Вот в чем мое затруднение, отец Джо: если искусство описывает вещи такими, какие они есть, а не такими, какими они должны быть — и чем большее впечатление оставляют такие произведения, тем лучше — не значит ли это… не получается ли так, что грехи и зло тем самым превозносятся? Что кто-нибудь вроде меня, готовящийся оставить мир с его несовершенством, наслаждается этими произведениями и тем самым грешит?
— Господь с тобой, конечно, нет! Во всяком случае, я так не думаю. Впрочем, приведи мне пример.
— Ну вот хотя бы из «Макбета»:
«Что б умереть ей хоть на сутки позже!
Не до печальной вести мне сегодня.
Так — в каждом деле. Завтра, завтра, завтра, —
А дни ползут, и вот уж в книге жизни
Читаем мы последний слог и видим,
Что все вчера лишь озаряли путь
К могиле пыльной. Дотлевай, огарок!
Жизнь — это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак:
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла».[29]
— Это слова убийцы, который не видит в жизни ни смысла, ни спасения. Но с чего бы мне, знающему, что в жизни есть и смысл, и спасение, увлекаться его словами? С чего бы вдруг убийство и отчаяние вдохновляли на великую поэзию?
— Дорогой мой, я мало что смыслю в искусстве. Но уверен — красота великого произведения задумывается самим Господом. К тому же ничто и никто в этом мире не может быть настолько порочным, чтобы не заслужить в конце концов прощение. Несовершенство вовсе не является непоправимым злодеянием. Хотя ты верно подметил — хорошего в нем тоже нет. Однако взращивание красоты из несовершенства представляется мне очень даже благим деянием.
— Хорошо… Ну, а вы-то можете привести пример?
— Что ж, изволь — не вижу ничего г-г-греховного в том, что художник, изображающий страшную сцену распятия и страданий Христа, делает это с такой восхитительной, хотя и ужасающей точностью.
— А вдруг все это — кровь, пытки — доставляет ему удовольствие? Вдруг он испытывает наслаждение, выписывая руки Христа с загнанными в них гвоздями?
— Знаешь, дорогой мой, я далек от искусства, и мне трудно судить, что приносит художнику наслаждение — сами ли страдания Христа или мастерское изображение их на холсте. По-моему, таков уж акт творения — трудно разобраться в чьих-либо чувствах. Но если создание красоты из несовершенства является благом, значит, способность создания такой красоты тоже благо.
— Хорошо, а что вы скажете на это? Учитель рисования утверждает, что появлением на свет стольких великолепных Мадонн — неважно, художников ли эпохи Возрождения или голландских мастеров — мы обязаны тому, что натурщицы художников зачастую бывали их же любовницами. Разве не святотатственно писать Пресвятую Деву, Мать Господа с женщины, совершающей прелюбодеяние?
— Даже не знаю, дорогой мой, даже не знаю… Никто не может сказать наверняка, была ли Богоматерь физически привлекательной, но мы знаем точно — ей была свойственна красота духовная. Которую не так-то просто изобразить на холсте, правда? Может, физическая красота и символизирует красоту духовную.
— А что если художник вообще не верит — ни в Бога, ни в Пресвятую Деву, ни даже в саму идею духовной красоты?
— Вот уж не знаю, имеет ли это значение. Ведь само творение прекрасно. Все равно Господь пребывает в нем: в картине, стихотворении, песне…
— Так что, выходит, искусство в каком-то смысле спасительно?
— А что, очень даже может быть! Интересная мысль, дорогой мой.
— Красота, созданная в процессе описания мира — скорее такого, какой он есть, а не такого, каким он должен быть, — компенсирует изображаемые грех и зло. Так?
— Ну, вообще-то резковатое определение искусства, дорогой мой, тебе не кажется? Художники — творцы. Красота, которую они создают, не существовала до той самой поры, пока они не передали ее. В каком-то смысле они богоподобны, разве нет? В каком-то смысле искусство — подражание Господу.
— Погодите, погодите!.. Вы что, хотите сказать, что Господь-создатель видит в художниках своих коллег?!
— А почему бы и нет, дорогой мой? Хотя… не советую повторять то же самое в присутствии приора.
— Или аббата, да?
— Д-д-даже не думай рассказывать аббату!
— И все-таки я не понимаю… Если Господь уже спас мир, какой смысл совершать это еще раз посредством искусства? Разве Господу нужно искусство? Разве Господу оно нравится? И как искусство соотносится с Господом? Какое место Господь занимает в картине мира, представляемого художником? Или искусство — своеобразный отпор Господу? Уход от него? Замещение? Почему среди людей искусства так много атеистов и агностиков?
Отец Джо ответил не сразу. На его губах показалась едва заметная усмешка, какую я раньше никогда не замечал. В ней было озорство, добродушие, а еще, что никак не походило на отца Джо, скрытность — как будто он обдумывал что-то такое, чем со мной поделиться не мог.
— Тони, дорогой мой, сдаюсь! Не такой уж я умный, чтобы ответить на все твои вопросы. Знаешь, думаю, однажды ты сам найдешь ответы на них.
— Вот что особенно тревожит — а ну как чем больше в тебе святости, тем меньше ты нуждаешься в искусстве? И наоборот — чем меньше в тебе святости, тем лучший художник может из тебя выйти? Допустим, если я захочу написать великий роман, мне придется завязать знакомство с личностями не особо добродетельными. А если я вознамерюсь сочинить приличный сонет, мне придется с кем-нибудь переспать.
И снова та же непонятная улыбка.
— Отец Джо, почему вы так загадочно улыбаетесь? Прямо как Мона Лиза!
— Просто, дорогой мой Тони, твоя компания доставляет мне удовольствие.
Никто из писателей-католиков, за исключением разве что Грэма Грина, не пролил свет на мои вопросы. Взять хотя бы Ивлина Во. Ну, прочитал, я его «Мерзкую плоть» и «Незабвенную», вещи жестокие и одновременно уморительные; особо благими с точки зрения христианства их не назовешь, наоборот, чем меньше в них любви к ближнему, тем смешнее. То же самое и у Александера Поупа — чем сквернее, тем лучше. Элиота я боготворил, однако мои любимые стихи — «Пруфрок и другие наблюдения», «Бесплодная земля» — оказались разрушительными, лишенными малейшего сострадания комментариями к отчаявшемуся человечеству, чье отчаяние вполне поправимо верой в Господа — Элиот как добрый христианин должен был об этом знать, ему следовало вести человечество в этом направлении, а не называть людей «чучелами с трухой в голове», которые кончаются «не взрывом, но всхлипом».[30] С другой стороны, я как-то взялся за драму «Убийство в соборе», где Элиот как следует прохаживается на тему религии и… заснул.
И опять же, если брать чтиво, санкционированное Квэром, кажется, что чем больше святости у автора, тем паршивее он пишет. Редкие исключения — святые Августин и Иоанн Крестовый — лишь подтверждают правило: писание не от мира сего и настоящее искусство редко встречаются в одном произведении. Что, впрочем, не относится к иезуиту Жерару Мэнли Хопкинсу — читая этого восторженного автора, между строк его словесного фейерверка я чувствовал кое-что, не похожее на экстаз спасенного, — страдания еще одной мятущейся души после Грэма Грина.
А вот штука еще более занятная — все писатели-католики, которых я читал и которые мне нравились, были католиками обращенными. Странно, что Грэм Грин, приняв католичество, пустился во все тяжкие и пошел против «наших» (по крайней мере, изобразил именно таких героев), погрязнув во всех мыслимых и немыслимых грехах, сопутствующих высокому искусству. Эта особенность была присуща всем обращенным, вплоть до кардинала Ньюмэна и Хопкинса, она распространилась даже на Томаса Мертона, американского поэта, последователя святого Бенедикта. Почему в искусстве католического мира тон задавали именно обращенные? Может, это всего-навсего мои предрассудки в отношении протестантов? Или англичане воспринимали душевные метания католиков только в экс-протестантской упаковке?
Нет, я вовсе не против обращенных. Я и сам пытался кое-кого обратить. Моей первой мишенью стал Майкл Викарий. У Майкла был мягкий характер, он не умел спорить и потому показался мне легкой добычей. Однако я с удивлением обнаружил, что эти ребята-англикане, приверженцы высокой церкви, в вопросах веры мало чем отличались от нас, католиков, — также верили в Троицу, боговоплощение, пресуществление. Единственной загвоздкой был тот факт, что их священники не могли творить великие чудеса, поскольку не были священниками в истинном смысле этого слова. Во время Реформации они отказались от идеи апостольской преемственности, обеспечивавшей рукоположение епископов одного за другим — традиция шла еще от апостолов. Так что наши, католические священники были, что называется, реальней некуда.